— Вы не верите, что себя можно убить?
— Умереть ради себя, возможно, и не труднее, чем жить для себя, но я сомневаюсь… Убивать себя надо, когда ты проиграл, но именно в этот момент люди почему-то с новой силой начинают любить жизнь… Однако он в это верит, и это важно.
— А если он мёртв?
Хижины наглухо закрывались одна за другой.
— В таком случае продавали бы европейские вещи и проводник об этом знал бы, так же как и все, кто ходит в деревню менял. Я спрашивал его: ничего не продавали. Как бы то ни было, мы официально попросим у туземных вождей разрешения пройти…
Он оглянулся вокруг.
— Женщины, одни женщины… Женская деревня… вас не волнует эта атмосфера, где нет ничего мужского, и все эти женщины, и это оцепенение, такое… такое невыносимо чувственное?
— Подождите распаляться, сначала надо уехать отсюда.
Бой сложил весь багаж на одну повозку и запряг быков. Упряжки одна за другой останавливались перед салой; камни не без труда удалось спустить на раскладушке Клода. И вот наконец повозки тронулись в путь. Проводник управлял первой, Кса — второй. Клод, лежа в третьей, не столько направлял своих быков, сколько просто пускал их; Перкен верхом на лошади замыкал шествие. Лошадь Клода, которую бой отпустил на волю, медленно следовала за ними, понурив голову. Её покорность надоумила датчанина. «Разумнее будет не бросать её», — подумал он и привязал лошадь за поводья к последней повозке, прямо перед собой. В тот момент, когда они очутились на повороте дороги, за которым деревня должна была исчезнуть из поля зрения, он обернулся: кое-где изгородь упала и видны были лица женщин, глядевших на них с недоумением и любопытством.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Полудикое непокорство внушало не меньшее опасение, чем лес, и таило такую же точно угрозу. В деревне менял, прогнившей подобно храмам, последние оставшиеся камбоджийцы, перепуганные насмерть, увиливали от ответов на любые вопросы относительно деревень, вождей, Грабо… (Хотя о Перкене они, похоже, что-то слышали.) Здесь и в помине не было чувственной беспечности Лаоса и Нижней Камбоджи, одна дикость с её запахом мяса. Но вот наконец в обмен на две бутылки европейского спиртного гонцы возвестили, что проход разрешён и проводник обеспечен. Оставалось узнать кем; однако с тех пор, как они стали подниматься, приближаясь к центру стиенгов, ими всё больше овладевало неодолимое беспокойство. Схватив Клода за руку, Перкен резко остановил его.
— Поглядите себе под ноги. Только не двигайтесь.
В пяти сантиметрах от его правой ноги торчали, словно зубья вил, два заострённых конца бамбука.
Перкен показывал куда-то пальцем.
— Что там ещё?
Ничего не ответив, он только свистнул сквозь зубы и бросил вперёд свою сигарету. Описав ярко-красную кривую в потяжелевшем к концу дня зеленоватом воздухе, она упала на чёрную, как перегной, землю: рядом торчали ещё два острия.
— Что это за штуки?
— Боевые стрелы.
Клод взглянул на дожидавшегося их мои — они сменили в деревне проводника, — тот стоял, опершись на свой самострел.
— А разве он не должен был предупредить нас?
— Дело плохо…
Волоча ноги по земле, они снова двинулись в путь вслед за желтоватым силуэтом проводника, теперь Клод видел только его набедренную повязку кроваво-грязного цвета: не то животное, не то человек. Каждый раз как ноге, вместо того чтобы шаркать по земле, приходилось подниматься — из-за пней или упавших стволов, — мускулы икры напрягались в страхе, опасаясь слишком быстрого шага; напоминая Клоду об опасности, они обрекали его на жизнь слепца. Как бы он ни старался, глаза не могли сослужить ему службу, их заменяло обоняние, в нос ударяли вселяющие беспокойство горячие волны воздуха, пропитанного запахом гнили; как увидеть стрелы, если прогнившие листья заполняют тропинку? Неуверенность раба со связанными ногами… Разумом он восставал против такого осторожного продвижения, но напряжённые икры пересиливали разум.
— А как же наши быки, Перкен? Если хоть один упадёт…
— Опасность невелика: они чувствуют острые стрелы гораздо лучше нас.
Взобраться на повозки, которыми правил один только Кса? Это значило бы в случае нападения лишить себя возможности защищаться…
Они пересекли высохшее русло реки, это дало им маленькую передышку: в камнях на дне ничего не спрячешь; тем временем трое мои, стоя поблизости один над другим на глинистом откосе, глядели на них, застыв в нечеловеческом оцепенении, словно бы и не сами по себе, а будто повинуясь велению царившего вокруг безмолвия.
— Если дело обернётся плохо, за спиной у нас тоже окажутся враги.
Трое дикарей, по-прежнему не шевелясь, следили за ними взглядом, самострел был только у одного из них. На тропинке стало не так темно, деревья поредели: продвигаться вперёд следовало всё так же осторожно, но напряжение постепенно спадало.
И вот в конце тропинки показался просвет поляны.
Остановившись перед тоненькими ротанговыми лианами, протянутыми на высоте шеи, проводник отвязал их. На солнце блестели маленькие шипы, сливаясь с его лучами; Клод их не заметил. «Если дела пойдут плохо, бежать отсюда будет не так-то просто», — подумал он.
Мои заботливо поставил на место эти опасные пилы.
Через поляну — ни одной тропинки. А между тем хоть одна-то должна была быть, та самая, по которой они пришли и которая вела отсюда дальше. Несмотря на внешнее спокойствие, поляна эта, где им предстояло ночевать, казалась западнёй; половину её уже заполнил непроглядный мрак, другую заливал ярко-жёлтый свет, предшествующий сумеркам. И ни одной пальмы; Азия давала себя знать только жарой, огромными размерами каких-то деревьев с красными стволами и непроницаемостью тишины, которой стрекот мириад насекомых и порою одинокий крик неведомой птицы, опустившейся на одну из самых верхних ветвей, придавали особую торжественность и беспредельность. Она смыкалась над этими затерявшимися криками, словно стоячая вода; а там, наверху, медленно покачивалась ветка, почти невидимая в вечернем сумраке, и над всей этой растительностью без дорог и чьих-либо следов, устремлявшейся в скрытые туманом глубины, на уже помертвевшем небе чётко проступал контур гор. Подобно древоточцам в гигантских деревьях, мои вели здесь сражение тонкими смертоносными предметами; их потаённая жизнь в этой задумчивой тиши и необъяснимая осмотрительность не предвещали ничего хорошего: стоило ли прибегать к стрелам и шипам и так рьяно охранять эту поляну из-за троих мужчин без всякого конвоя, в сопровождении их же проводника?
«Видно, Грабо не желает полагаться на волю случая и делает всё возможное, чтобы оградить свою свободу», — подумал Клод; и, верно, оттого, что мысль в этих местах была не частой гостьей, Перкен сразу же уловил её, будто поймал на лету:
— Я убеждён, что он не один…
— То есть?
— Не один вождь. Или же до того одичал…
Он умолк в нерешительности. Слово, казалось, проникло в глубь этой торжествующей растительности, почти тотчас получив подтверждение у проводника, который, присев, скрёб на коленке белую коросту какой-то кожной болезни.
— …что совсем переменился…
Опять неизвестность. Экспедиция толкала их к этому человеку, словно к невидимой линии Королевской дороги. И он тоже стоял преградой на пути к их судьбе. А между тем он разрешил им пройти…
Фотографии, привезённые Перкеном из Бангкока, преследовали Клода с настойчивостью наваждения: одноглазый жизнерадостный детина в сдвинутом назад шлеме, разгуливающий, вскинув брови и хохоча во всё горло, по джунглям и китайским барам Сиама. Ему знакомы были такие лица, на которых из-под грубой маски мужчины проглядывало по-детски наивное выражение, о чём свидетельствовали и громкий смех, и круглые от удивления глаза, да и любой жест, вроде нахлобучивания с размаху до самых ушей шлема на голову приятеля или недруга… Что осталось здесь от человека, привычного к городской жизни? «Может, он до того одичал…»