В это лето Аннушка работала с экспедицией поблизости, в Донбассе, изучая что-то связанное с грунтовыми водами; Липатов отказался от путевки на Кавказ, надеясь, что Аннушка будет приезжать домой по субботам, но она все не приезжала, и адрес у нее был невнятный: до востребования, почтовый ящик.
— Мой случай особый, — со вздохом сказал Липатов. — А вообще-то известно: женишься — переменишься.
— Ты Любу, кажется, знаешь, — обиженно возразил Саша.
Да, они с детства знали Любу и все-таки ревновали…
— Так ведь я и то знаю, что у хорошей жинки муж по ниточке ходит и по сторонам не глядит.
— Неумно.
— Брось, Липатушка, женихи — народ нервный! — начал поддразнивать Палька.
Сашка сказал строго:
— Хватит! Переменили пластинку!
И в его голосе прозвучала знакомая друзьям категоричность, с которой нельзя было не считаться.
Не тяготясь молчанием, каждый из трех продолжал мысленно кружить вокруг этой интересной темы.
Саша думал: какой вздор! С Любой просто не может быть ничего подобного, у нас совсем не те отношения…
Палька думал: в данном случае скорее Люба будет по ниточке ходить, но на кой черт так рано жениться? Нет, я такой хомут не надену, дудки!..
А Липатов посмеивался про себя: что они оба понимают? Женишься — думаешь одно, а получается другое. У нас с Аннушкой никто по ниточке не ходит… а разве это семья? Вот и реши, как лучше!
Они подходили к Дубовой балке, где еще устояло несколько старых дубов из большой, некогда шумевшей тут рощи. Старики рассказывали, что в первые же годы, когда бельгийцы построили шахту, они вырубили рощу для крепи. Уцелевшие дубы теперь начали сохнуть — над их разлапистой листвой торчали сухие, голые ветви.
Липатов замурлыкал себе под нос:
Как заду-у-у-умал сын жени-и-ить-ся,
Дозволенья стал просить…
Песня была унылая, и, хотя припев у нее был «Веселый да разговор!», веселого в ней ничего не было, песня кончалась смертью. Но тягучее мурлыканье Липатушки заглушил счастливый голос Саши, за Сашей звучным тенорком вступил и Палька:
Отец сы-ы-ыну не пове-е-рил.
Что на свете есть любовь…
Веселый да разговор!
Песня смолкла вдруг, на полуслове.
На той стороне балки появилась женщина.
Она была еще далеко, но в лучах заходящего солнца ее высокая фигура в белом платье казалась искрящейся и очень стройной. Шла она вольным шагом человека, наслаждающегося и ходьбой, и солнцем, и ветром.
— Чья такая?
— Вроде не наша.
— Ин-тер-ресно.
Незнакомка увидела их, настороженно замедлила шаг, потом смело сбежала по спуску, перескочила через убогий ручеек, струившийся по дну оврага, и начала подниматься по склону.
Все трое с молодой непосредственностью уставились на нее. Лицо свежее, по-северному не тронутое загаром. Волосы рыжие или кажутся такими в закатном освещении.
Никто не успел разглядеть ее толком. Она прошла мимо и тоже оглядела их независимо, с легким любопытством.
Не сговариваясь, друзья повернули вслед за нею к поселку. Теперь низкое солнце светило им в глаза, а женщина двигалась перед ними четким силуэтом, окаймленным золотой полоской.
— Вот это краля! — сказал Липатов.
Саша усмехнулся:
— Что, зацепило?
Друзья знали способность Липатова мгновенно влюбляться и привыкли подшучивать над этим.
— Ты, жених, молчи уж! Кому-кому, а тебе на женщин теперь не засматриваться. Засматриваться предоставь другим. — И Липатов кивнул на Пальку, который так и шагал с приоткрытым ртом, не отводя глаз от светящегося силуэта.
Палька покраснел.
— А чего засматриваться? Подумаешь, невидаль!
— Оно и заметно.
— Что заметно?
— Что невидаль! Даже рот раскрыл.
Женщина остановилась — и разговор разом оборвался. Она прикрылась рукой от солнца и неторопливо разглядывала все, что раскинулось перед нею. И трое друзей придержали шаг, оценивая знакомую картину по-новому.
С детства они привыкли к тому, что за родным поселком — степь. В детстве степь казалась почти неоглядной, а потом — потом уже и не думали, какая она, настолько она была своя. Теперь же вдруг увидели, как она ограничена со всех сторон: позади, за Дубовой балкой, совсем близко вырастает поселок Азотно-тукового завода, а справа километрах в полутора тянутся многочисленные здания самого завода и высятся его трубы — две дымят, а третья распустила по ветру ярко-рыжий лисий хвост — отходы производства, окислы азота.
Слева степь обрывалась у другой балки — Дурной, куда стекала сажа от Коксохима. Сажа оседала по берегам озерка, разлитого в ее широкой чаше; время от времени грузовики забирали сажу и увозили куда-то. Вымахнув прямо на край балки, один к одному лепились неказистые домишки Нахаловки — шахтерского поселка, возникшего тут стихийно; каждый строил так, как бог на душу положит, в большинстве землянки, то есть глиняные мазанки, поставленные прямо на грунт, с крошечными оконцами и кривыми трубами. Чубаков мечтал снести Нахаловку, переселить ее жителей в новые дома — да скоро ли настроишь этих домов для всех, когда народу все прибывает!
Два террикона стояли рядом, сросшиеся между собою, как две вершины Эльбруса, только вершины были черные, увенчанные скиповыми подъемниками; склоны дымились, будто лава после недавнего извержения вулкана, — тлели выкинутые вместе с породой угли и сера. Черные вершины отвалов господствовали над всей округой; если присмотреться, их можно насчитать десятка полтора, а то и два. Мимо шахты, по мосту, перекинутому через отрог Дурной балки, бежал красный трамвайчик, гордость поселка, — его пустили всего год назад, и дорогу из Донецка в поселок замостили год назад. Это было торжество, Чубаков произнес речь, а самый старый житель поселка, дед Никифор, перерезал ленточку… Но заезжей красотке, вероятно, кажется, что дорога была всегда, она и не поверит, что тут после дождя в жидкой глине тонули лошади…
Прямо перед ними — и перед нею — в яркой зелени молодых садов стройными рядами стояли домики поселка имени Челюскинцев. Трое друзей помнили, что тут недавно была степь, помнили домашние разговоры о новой затее: государство дает шахтерам ссуды с рассрочкой на много лет, помогает материалом и транспортом — стройтесь, товарищи шахтеры! Трудно шли люди на такое необычное дело, сперва и десятка застройщиков не набралось, а потом понравилось, поселок начал расти и расти. В то время только и разговору было о спасении челюскинцев со льдины, так что новому поселку присвоили имя челюскинцев, а улицы между порядками называли как кто хочет, но все выбирали названия торжественные — имени Парижской коммуны, Социалистическая, Революционная, имени Артема… Улицу, где поселились Световы, назвали именем Клары Цеткин: ее бесстрашная речь при открытии рейхстага осталась в памяти, и всем казалось, что таким названием они бросают вызов фашизму, вызов Гитлеру, который в те дни захватил власть и пер в диктаторы.
Отсюда, из степи, домики поселка виделись маленькими и до смешного одинаковыми: стена в три окошка на улицу, да пристроечка веранды, да негустая зелень яблонек, абрикосов и вишен, что еще не успели разрастись, а надо всем этим, замыкая порядки домов, даже издали мощная махина Коксохима: на фоне пылающего заката будто плывет четырехтрубный крейсер, смешивая с облаками тяжелые клубы своих дымов.
Женщина разглядывала все это, козырьком пристроив над глазами незагорелую руку, Видела ли она все то же, что и они? Или сморщила тонкий нос: дымно, пыльно… Кто знает, что видит залетная птаха, невесть зачем прибывшая сюда?
Солнце опустилось за трубы Коксохима, золотая кайма погасла, фигура женщины стала обыденной. И эта обыденная женщина, подойдя к окраине поселка, рупором сложила ладони и протяжно выкрикнула: