Удача с переводом «Марии Стюарт» общеизвестна. А триумфальный успех ее премьеры в МХАТе вдохновил Б.Л. на цикл стихотворений «Вакханалия»:
…Все в ней жизнь, все свобода,
И в груди колотье,
И тюремные своды
Не сломили ее.
Эта тоже открыто
Может лечь на ура
Королевой без свиты
Под удар топора.
Перед нею в гостиной
Не встает он с колен.
На дела их картины
Смотрят строго со стен.
Впрочем, что им, бесстыжим,
Жалость, совесть и страх
Пред живым чернокнижьем
В их горячих руках?
Море им по колено,
И в бездумье своем
Им дороже вселенной
Миг короткий вдвоем.
<…>
Были ли переводы истинным призванием Пастернака или были вызваны необходимостью, невозможностью полностью уйти в свое творчество? В последнее время он часто повторял, что перевод стал распространенным видом литературной работы, потому что позволяет существовать за счет чужих мыслей. А это особенно важно, когда своих мыслей высказывать нельзя. И потом: «…переводить, как оказывается, не стоит, все научились», — писал он близкому человеку.
В минуту раздражения как-то сказал: «Лучше быть талантливой буханкой черного хлеба, чем талантливым переводчиком…»
Как бы там ни было, именно перевод надолго стал для Пастернака основным источником существования.
Как-то принесли Б.Л. газету «Британский союзник». Во весь разворот было написано: «Пастернак мужественно молчит». Дальше в обширных статьях утверждалось, что если бы Шекспир) писал по-русски, он писал бы именно так, как его переводит Пастернак; фамилия «Пастернак» чтима в Англии, где жил и умер (отец Б.Л.; но как грустно, говорилось далее, что публикуются только переводы, что Пастернак пишет только для себя и узкого круга близких людей.
— Откуда они знают, что я молчу мужественно? — сказал Б.Л. грустно, прочитав газету. — Я молчу, потому что меня не печатают.
Но здесь мы выходим из тесного мира «нашей лавочки».
НАШЕ «ХОЗЯЙСТВО»
Боря всегда предпочитал не вникать в проблемы повседневного быта. И потом, он очень надеялся на бога, который за него разберется в путанице между мной и хозяйкой «большой дачи» и сам определит для него наиболее удобную форму жизни.
Но Бог бездействовал, а жизнь шла, и нам самим приходилось почти вслепую искать какие-то формы существования.
Я опять возвращаюсь к отдаленным временам: мое освобождение в пятьдесят третьем году, буйные наши радости и, наконец, полное успокоение. Просто пришли к выводу, что жить будем вместе, в любой форме, как бы ни сложилась эта жизнь.
В пятьдесят четвертом году[5] на все лето я отправила маму с детьми к тетке в Сухиничи. И была рада, что нет рядом Иры — стало трудно скрывать новую беременность. Как отнесется к этому Ирина, я не представляла.
Боря был категоричен: «Вот так и должно быть, это поставит все на свое место, столкнет всех лбом, и как-то сам по себе подскажется выход из положения; но как бы то ни было, неужели для нашего с тобой ребенка не найдется места на земле?»
В первое лето после моего освобождения я с трудом и радостью осознавала чудо возвращения в жизнь после почти четырехлетнего пребывания вне жизни. «Доктор Живаго» становился реальностью, а быт в это лето был для нас милостив. Однако с осени, как это уже бывало и раньше, стало хуже.
В конце августа я поехала на пикапчике смотреть какую-то дачу. В машине меня растрясло, я очутилась в загородной одинцовской аптеке, откуда вызвали «скорую помощь». По дороге в больницу у меня произошел выкидыш.
Казалось бы, это не должно было особо огорчить близких: Ира, суда которой я особенно боялась, могла успокоиться, Б.Л. не собирался менять уклад жизни, ему нравилось жить от встречи до встречи, а ребенок явно осложнил бы или даже сломал этот уклад…
Но я ошибалась: все на меня рассердились, все обиделись. Ира горевала, что я не сумела сохранить ребенка; Боря плакал в ногах моей постели и повторял свою горькую фразу о ребенке, которому не нашлось бы места на земле. «Как же мало ты в меня веришь».
В пятьдесят пятом году я поехала в Переделкино и сняла для всей семьи на берегу Самаринского пруда, скорее озера, в деревне Измалково полдачи. Б.Л. надо было туда ходить по длинному мостику, брошенному в четыре доски через озеро, положенное им «как блюдо» в стихи пятьдесят шестого года.
Теперь уже не Джульетта и Маргарита, а Лара и Ева отжимали свои змеино-мокрые трико в этом озере, в котором потом я дважды умудрилась по-настоящему тонуть.
Случилось так, что комнаты отошли детям и маме, а мне досталась стеклянная терраса. Придя туда впервые, Боря в смущении остановился: «Ведь я просил тебя снять нам убежище, а ты сняла нам фонарь; сознайся, что это странно, Лелюша».
Надо было срочно исправлять ошибку…
Я поехала в Москву, купила красного с синим ситца и наглухо затянула им всю стеклянную террасу домика. В стеклянной комнате установился стол, большая, тоже под ситцем, кровать. Это была полная иллюзия гнезда, но Б.Л. снова оказался недоволен: ему были нестерпимы стеклянные, крайне звукопроницаемые стены.
Лето пятьдесят пятого года было грозовым, солнечным, жарким, буйно цвел шиповник. Но к сентябрю Боря загрустил: «Ты уедешь, а мне опять оставаться одному? Так не хочется жить только наездами в Москву! Как было бы хорошо, если бы все разъехались — а мы остались».
Я до весны с тобой останусь
Смотреть в бревенчатые стены.
Мы никого не водим за нос,
Мы будем гибнуть откровенно…
И я осталась. Решила наездами бывать в Москве, а жить постоянно в Измалкове. Тогда не будет Б.Л. один блуждать по платформе в ожидании моего приезда, а дважды в день сможет приходить в нашу комнату.
Вначале я уговорила свою летнюю хозяйку Надежду Васильевну уступить мне половину дачи на всю зиму. Но неудобства были велики, и хозяйка сама посоветовала мне снять домик неподалеку. Там была зимняя, с печкой, изолированная комнатка. Муж Н. В. сам перенес туда мои вещи, голубой дачный столик, пишущую машинку, брезентовые стулья.
Поместилась я в половине дачи Сергея Кузьмича — так звали хозяина нового жилья. От него я только в пятьдесят девятом году переехала на пригорок против «шалмана имени Фадеева» (там председатель Союза писателей частенько напивался), в помещение более вместительное, с собственным участком. Но лучшие годы — это кузьмичевский период. В маленькую комнатку там вела холодная терраса, служившая столовой летом и сенями зимой, участок Сергея Кузьмича был окружен огромными старыми тополями. А на соседних зелень безжалостно вырубалась, землю отводили под огороды.
Комната была крохотной, теплой, хотя сначала грязноватой. Весной мы сделали там ремонт.
Если и было в моей жизни то, что называют «подлинным счастьем», то оно пришло ко мне в пятьдесят шестом, седьмом, пятьдесят восьмом, пятьдесят девятом, даже шестидесятом годах.
Это было счастье ежедневного общения с любимым, наших утренних свиданий, зимних вечеров, чтений, приемов милых для нас гостей — длился какой-то, как казалось мне, непреходящий праздник…
Б.Л. не хотел больше ездить в Москву, и он все свои литературные дела передал в мои руки. Верстка, правка, переписка и, наконец, вся эпопея с «Доктором Живаго» — всем этим вершила я.