Кузьмич, чтобы не портить отношений с Б.Л., тут же начал поддакивать:
— Да, да, знамо, слыхали, как же, отказались, отказались…
— Ну ты подумай, что он говорит, — кипятился Боря, возвращаясь через террасу назад, — он не хочет слышать, что я отказался, он слышит только про какие-то миллионы…
Я пыталась его успокоить, но скептическое отношение к происшедшему у Кузьмича взяло верх, и мы явственно услышали его ворчание:
— Хм, это ктой-то же от таких деньжищ откажется?.. «Отказался»!
Позже, когда мы перебрались в другой домик, нашей соседкой оказалась сторожиха Маруся. Это была здоровая, красивая девка лет около тридцати; были у нее монгольские, но большие карие глаза, крепкие груди, ярко-розовый смуглый румянец. Частенько к ней наведывался развеселый дядя, маленький, плешивый, задорный и разговорчивый. Окошко комнатушки ее, имевшей отдельное крыльцо, выходило на шоссе, прямо на «шалман имени Фадеева», где вечно толпились пьяницы. Наши же три окошечка мирно смотрели на овраг, на струйку Сетуни, которая тут же сразу разрасталась в озеро, столько раз воспетое в стихах конца пятидесятых годов.
Теперь этот «шалман» разгромлен, буйная поросль прикрыла струйку речонки, полынь и сорная трава оккупируют освобожденную от «шалмана» территорию, и пьяниц на дороге не видать, и Маруся не знаю где. Тогда в наш домик мы забирались с шоссе по корням деревьев, а теперь сооружена лестница. И бродят теперь там одни мои воспоминания — одни мои, но еще живут…
Так вот, не будем скрывать, развеселый Марусин дядя часто заезжал в гости и гнал в сарайчике самогон. Маруся нет-нет да и угощала меня, но пила я, только чтобы ее не обидеть — с отвращением и ужасом. Отношения с Марусей и дядей ее у нас были прекрасные. Теперь вместо Кузьмича Маруся топила комнату нашу в наше отсутствие, я оставляла ей ключи, Боря был с ней щедр, мил, доброжелателен, и, по-моему, Маруся не хотела других жильцов.
В один полувесенний апрельский, сыроватый и милый денек мы увидели двух незнакомых мужчин у Марусиного крыльца. Они по-хозяйски выносили какие-то тазы, таскали ящики и вежливо представились нам как родственники Маруси. Маруся была как-то растеряна, как бы извиняясь передо мной, сказала, что они тут проживут совсем недолго.
Утром я проснулась от странного сверлящего звука.
— Что это вы там мастерили с утра? — спросила я Марусю.
Та, тревожно оглядываясь на дверь, сообщила, что эти два типа никакие ей не родственники — это они обязали ее говорить нам, якобы для того, чтобы не вызвать ненужного беспокойства. А на самом деле это работники уголовного розыска просверлили дырку в стене, чтобы удобней наблюдать за каким-то крупным уголовником, посещавшим «шалман»; и они якобы намереваются раскрыть целую бандитскую шайку. Маруся очень просила меня соблюдать полный секрет, и я никому, кроме Б.Л., сначала не сказала.
Люди эти пожили немного, потом уехали, потом возвращались еще, и не один раз. А когда один из друзей предупредил, что у нас где-то поставлен магнитофон (проболтался живший у него пьяный служащий соответствующего учреждения), и даже номер этого магнитофона сообщил, я стала тревожиться и раздражать своими тревогами Б.Л. А он, по обыкновению, подшучивал надо мной и спрашивал: зачем, по моему дурацкому соображению, дырка в стене, которую я ему в отсутствие Маруси таинственно показала, и какое отношение дырка эта имеет к нам? Моей тревоге по-настоящему сочувствовал только Гейнц; рассказывал всякие страсти о том, как сейчас техника помогает подслушивать на расстоянии, чем меня не очень-то утешил. А русский наш друг предложил позвать «своего парня» — радиотехника и выстукать стенки и подвал. В случае если мы отыщем «адскую машинку», нас не только не обвинят, а, наоборот, обвинять будем уже мы, так как вставлять такие штучки в стенки — недозволенный вроде метод.
Этот же мой друг — правда, не сразу, а через довольно большой промежуток времени — прислал нам такого радиста. Я, помню, всех выставила из дома, когда Маруся уехала куда-то, и парень этот стал выстукивать стенки и полез в подвал, который мы открывали зимой для кота. Вылез оттуда в кошачьих испражнениях, в пыли и паутине, заработал свои денежки честно, но ничего не нашел. В случае успеха парню была обещана тысяча рублей, а ежели не найдет — половина. В общем, плакали наши денежки, и Боре снова был полный простор для издевательства надо мной.
Но все же дырка оставалась, «родственнички» Маруси нет-нет да и являлись время от времени. Так что все-таки что-то тревожило, на душе было неспокойно. Но вот однажды и дырка объяснилась. Как-то мы все пили чай — Боря, мама, Сергей Степанович и я. Был, как сейчас помню, розовый закатный час, когда за мной прибежала Маруся и потащила к дырке. На шоссе стоял черный «воронок», и кого-то вталкивали туда за белые ручки.
— Поймали! Выследили! — Я была еще раз осмеяна.
— Неужели ты думаешь, — иронизировал Б.Л., — что для тебя специально вора ловили и «воронок» присылали? Очень мы им нужны! Тем более, что наши взгляды им хорошо известны — будут «они» такие деньги тратить! Мы же не скрываемся.
Когда пришлось мне встречать Новый год у друзей, я рассказала, смеясь над собой, о своей мнительности. В компании был известный адвокат — ему потом пришлось защищать меня. Помню, как он неожиданно серьезно выслушал мой рассказ и загадочно сказал: «А как раз, может, для вас это и было проделано. Думаете, вы таких денег не стоите?» Я передала этот разговор Боре, он только возмутился, что я снова схожу с ума и все это глупости — такая ерунда!
А на самом деле вскоре выяснилось: не мифических разбойников выслеживали, а за нами следили. Мы стоили того: и дырок, и бутафорского «воронка», и магнитофона (он тоже потом нашелся).
Меня трогало и удивляло, что Б.Л., совершенно равнодушный к мнению сильных мира сего, дорожил отношением почтальонши, молчаливой преданностью домработницы Татьяны, радовался, что истопник здоровается с ним «так же, как и прежде».
Однажды, после прогулки, словно произошло что-то очень важное и светлое, со слезами на глазах он рассказал, как по дороге встретил переделкинского милиционера, старого знакомого. И этот милиционер поздоровался с ним, словно ничего не произошло…
По молчаливому соглашению держаться в те дни на юморе, извлекая его откуда возможно, мы таким, казалось бы, «легким» отношением к происходящему заразили и Б.Л. С большим артистизмом и остроумием рассказывал он о разных случаях, связанных с последними событиями. <…>
Я понимала, что в этом много актерства, но и знала, какой болью сердца ему все это достается. Ну а внешне — внешне все хорошо: мы все хохотали, и со стороны можно было подумать, что все легко и ладно.
Наше тревожное и беспокойное настроение рассеивали ребята. Они под предводительством Ирки (ее компанию мы стали звать «Тимур и ее команда») приезжали по вечерам к Б.Л., а ему так важно было знать: его по-прежнему любят и уважают, им восхищаются, гордятся.
Когда молодежь приезжала, Б.Л. с удовольствием сидел с ними в кузьмичевской комнатке, разговаривал. А потом они все его провожали по тропинке между нашей изгородью и окном, через длинный мост над Самаринским прудом, под старыми ветлами. Б.Л. был возбужден, много говорил, по-детски неприкрыто радовался, что его любят, и особенно привязался за это время к Ирине.
Как раз в те дни он подарил ей любительский киноаппарат, и она хоть и неумело, но сняла одну из таких прогулок. Осталось несколько кадров, на них Б.Л. такой живой, такой близкий, что трудно этот, к счастью, сохранившийся у нас «фильм» смотреть без слез.
— Она моя умница, — говорил Б.Л. про Иринку. — Как раз такая, о которой я мечтал всю жизнь. Сколько у меня или около меня детей выросло, а люблю я одну ее…
И когда я его упрекала, что он балует Ирку где нужно и где не нужно, он мне отвечал:
— Лелюша, не надо на нее нападать, ее устами всегда говорила правда. Ты же говоришь, что она больше моя, чем твоя, так вот делай, как она говорит! Она большая умница и все понимает. Тот будет счастливый человек, кто поймет, какая это тонкая и особенная душа. Ее сразу не разглядишь, но когда она открывается во всей прелести, то нет, нет, я не вижу еще человека, достойного ее. <…>