Поехали по Покровке ко второму подъезду ЦК на Старой площади. Б.Л. подошел к часовому и стал объяснять, что ему назначено, но у него нет с собой никаких документов, кроме писательского билета.
— Это билет вашего Союза, из которого вы меня только что вычистили, — сообщил он солдату и тотчас же перешел к брюкам: — Вот видите, меня застали во время прогулки, — точно как он задумал, так и сказал, — меня застали во время прогулки, поэтому у меня и брюки такие!
Солдат слушал с большим удивлением, но вполне доброжелательно.
— У нас можно, у нас все можно, ничего, можно, — говорил он.
Как я и ожидала, нас с Борей провели в гардероб, а потом вверх по лестнице, а Иру не пропустили.
— Ничего, моя девочка, — шептал ей Боря, — посиди здесь немножко, а я сейчас достану тебе пропуск, я без тебя туда не пойду.
Пока мы поднимались по лестнице, Боря перемигивался со мной, перешептывался.
— Ты увидишь, — шептал он мне, — сейчас будет интересно.
Конечно, он нисколько не сомневался, что его ожидает сам Хрущев.
Но вот отворилась заповедная дверь, и за огромным столом мы увидели… все того же Дмитрия Алексеевича Поликарпова. Только он был побрит и выглядел лучше, словно не было этого суматошного дня. Очевидно, уже после того как смотался с нами в Переделкино, он успел привести себя в порядок. Стало ясно, зачем он запланировал наш заезд на Потаповский. Только было как-то неловко за него — сколько он сил потратил, чтобы привезти сюда Б.Л., а теперь пытается делать вид, что он с утра не выходил из своего кабинета, и в приезде Б.Л. нисколечко не заинтересован.
Рядом с Поликарповым сидел худой человек, который мне казался знакомым по портретам, но он все время молчал, и мне трудно что-нибудь о нем сказать. Потом еще ненадолго появился человек с папкой. Но в общем, главным действующим лицом в этом кабинете был Поликарпов. Нас пригласили сесть. Мы с Борей сели друг против друга в мягкие кожаные кресла.
Боря начал первый, и, конечно, с того, что потребовал пропуск для Иры.
— Она меня будет отпаивать валерьянкой.
Поликарпов нахмурился.
— Как бы нас не пришлось отпаивать, Борис Леонидович, зачем же девочку еще путать? Она и так слышит бог знает что!
— Я прошу дать ей пропуск, — упорствовал Боря, — пусть она сама судит!
— Ну ладно, — вмешалась я, — мы скоро выйдем отсюда, пусть обождет.
После препирательств из-за Иры Поликарпов откашлялся, торжественно встал и голосом глашатая на площади известил, что в ответ на письмо к Хрущеву Пастернаку позволяется остаться на родине. Теперь, мол, его личное дело, как он будет мириться со своим народом.
— Но гнев народа своими силами нам сейчас унять трудно, — заявил при этом Поликарпов. — Мы, например, просто не можем остановить завтрашний номер «Литературной газеты»…
— Как вам не совестно, Дмитрий Алексеевич? — перебил его Боря. — Какой там гнев? Ведь в вас даже что-то человеческое есть, так что же вы лепите такие трафаретные фразы? «Народ»! «Народ»! — как будто вы его у себя из штанов вынимаете. Вы знаете прекрасно, что вам вообще нельзя произносить это слово — народ.
Бедный Дмитрий Алексеевич шумно набрал воздуху в грудь, походил по кабинету и, вооружившись терпением, снова подступился к Боре.
— Ну теперь все кончено, теперь будем мириться, потихонечку все наладится, Борис Леонидович… — А потом вдруг дружески похлопал его по плечу: — Эх, старик, старик, заварил ты кашу…
Но Боря, разозлившись, что при мне его назвали стариком (а он себя чувствовал молодым и здоровым, да к тому же еще героем дня), сердито сбросил руку со своего плеча:
— Пожалуйста, вы эту песню бросьте, так со мной разговаривать нельзя.
Но Поликарпов не сразу сошел с неверно взятого им тона:
— Эх, вонзил нож в спину России, вот теперь улаживай… — Опять этот пресловутый нож, почти как «и примкнувший к ним Шепилов».
Боря вскочил:
— Извольте взять свои слова назад, я больше разговаривать с вами не буду, — и рывком пошел к двери.
Поликарпов послал мне отчаянный взгляд:
— Задержите, задержите его, Ольга Всеволодовна!
— Вы его будете травить, а я буду его держать? — ответила я не без злорадства. — Возьмите свои слова назад!
— Беру, беру, — испуганно забормотал Поликарпов.
В дверях Б.Л. замедлил шаги, я вернула его, разговор продолжался в другом тоне.
У выхода, попрощавшись с Б.Л., Поликарпов задержал меня:
— Я должен буду вас скоро найти; недели две мы будем спокойны, но потом, очевидно, еще раз придется писать какое-то обращение от имени Бориса Леонидовича. Мы с вами сами его выработаем вот в этих стенах: но это будет после октябрьских праздников, проводите их спокойно. Сознайтесь, у вас тоже упала гора с плеч?
— Ох, не знаю, — отвечала я.
— Вот видишь, Лелюша, — говорил Боря, спускаясь по лестнице, — как они не умеют… вот им бы сейчас руки распахнуть — и совсем было бы по-другому, но они не умеют, они все крохоборствуют, боятся передать, в этом их основная ошибка. Им бы сейчас поговорить со мной по-человечески. Но у них нет чувств. Они не люди, они машины. Видишь, какие это страшные стены, и все тут как заведенные автоматы… А все-таки я заставил их побеспокоиться, они свое получили!
И вот мы втроем, с Ирой, в огромной черной правительственной машине мчимся обратно в Переделкино. Боря, как и по дороге в Москву, возбужден, радостен, говорлив. Взахлеб и в лицах он изображает Ире весь наш разговор с Поликарповым. Сколько я ни дергаю его за рукав и ни киваю в сторону шофера — ничего не помогает. Но вот в какой-то паузе Ира по памяти читает отрывок из «Шмидта»:
Напрасно в годы хаоса
Искать конца благого.
Одним карать и каяться,
Другим — кончать Голгофой.
Наверно, вы не дрогнете,
Сметая человека.
Что ж, мученики догмата,
Вы тоже — жертвы века.
Я знаю, что столб, у которого
Я стану, будет гранью
Двух разных эпох истории,
И радуюсь избранью.
Энергичный подъем и возбуждение Б.Л. как рукой сняло. Все время он был в напряженно-бодром состоянии, а тут вдруг, слушая свои же стихи, даже всплакнул:
— Подумай, как хорошо, как верно написано!
Мы простились с ним, и он пошел к себе на «большую дачу». А нам надо было обратно в Москву. Увы, оказалось, что наша большая машина прочно засела в луже. Мы все объединились в «трудовом процессе» с шофером, но ничего не получалось. Ире снова пришлось идти на дачу Пастернаков за помощью. Вышли Татьяна Матвеевна (домработница) и младший сын Леня. Особенно Татьяна Матвеевна усердствовала, выпихивая машину, и Ирочка говорила, что в этом есть даже нечто символическое…
Так поздно ночью закончилась эта длинная пятница тридцать первого октября. <…>
ПО КОШАЧЬИМ И ЛИСЬИМ СЛЕДАМ
Каждый день почта приносила десятки писем. Я не завидую лаврам «Литературки», которые ей можно присудить за «объективность» в подборе писем, и потому скажу сразу: хотя подавляющая часть писем носила доброжелательный и сочувствующий характер, попадались не только критические, но и попросту погромные письма. О последних не стоит говорить, а вот о критике коллег умолчать нельзя.
Письмо Сельвинского я привела полностью, но не могу сделать того же с письмом Галины Николаевой, хотя оно у меня в руках — двенадцать исписанных карандашом страниц: она любила Пастернака «Лейтенанта Шмидта», но дальше:
«…пулю загнать в затылок предателю. Я женщина, много видавшая горя, не злая, но за такое предательство рука не дрогнула бы».
Предложив свои услуги на должность палача (причем в буквальном, физическом смысле этого слова), Николаева на случай, если ее великодушное предложение «не злой» и «не жестокой» женщины не будет сразу принято, рекомендовала поэту поездить по стране, узнать людей, которых он оклеветал, понять, что это за люди, поездить по колхозам, по «великим стройкам коммунизма», и тогда она будет надеяться, что Пастернак «Лейтенанта Шмидта» не сможет остаться равнодушным.