Но ведь у него была и семья? Да, была. Теперь он жил в том же Боновом доме с женой и дочкой Екатериной. Дочка, впрочем, вскоре умерла — но в 1749-м родилась другая, младшая, названная в честь матери Ломоносова Еленой. Шурин, вероятно, жил отдельно. О жене Ломоносова и его семейной жизни мы знаем на удивление мало. Биографы делают отсюда вывод, что в семье царили мир и благополучие. Что между Ломоносовым и его женой не было склок и бурных скандалов, что их брак не омрачали супружеские измены — вполне вероятно. Но и близости особой между ними быть не могло. Ничто в прежнем поведении Михайлы Васильевича не свидетельствует о страстной любви к Елизавете Христине Цильх. Штелин пишет, что Ломоносов был «в семействе суров», а Пушкин, со слов очевидцев, утверждает, что «дома его все трепетали». Видимо, в общении с женой Ломоносов был властен, требователен и сух. Едва ли он говорил с ней о чем-то, кроме мелких домашних дел. В зрелые годы все его интересы были поглощены наукой, русской литературой, административными дрязгами и преобразовательными проектами. Во всем этом дочь марбургского пивовара заведомо ничего не понимала. Но могла ли она, по крайней мере, обеспечить ему домашний уют? И это сомнительно. Вот свидетельство, сохраненное Пушкиным: «Жена его хоть была и немка, но, кажется, мало что смыслила в хозяйстве. Вдова старого профессора, услышавши, что речь идет о Ломоносове, спросила: „О каком это Ломоносове говорите вы? Не о Михайле ли Васильевиче? Тот-то был пустой человек! Бывало, от него вечно бегали к нам за кофейником. Вот Тредиаковский, Василий Кириллович — вот этот был почтенный и порядочный человек“». Когда в 1747 году супруга Ломоносова заболела, в доме не нашлось денег на лекарства, и Михайле Васильевичу пришлось просить пособия у канцелярии. А ведь он уже получал профессорское жалованье — 500 рублей[73] в год! В следующем году Ломоносовы расплатились с купцом Серебрянниковым векселем на 100 рублей, по которому так и не заплатили денег, несмотря на полученную вскоре государеву «премию». Этот просроченный вексель был предъявлен еще через два года в Академическую канцелярию. Видимо, Елизавета Андреевна Ломоносова, как ее стали называть, была так же непрактична и неряшлива в денежных делах, как и ее муж.
Вскоре после выхода из-под ареста случился еще один скандальный эпизод (драка с переводчиком Голубцовым, «спасским школьником», — Ломоносов ударил его шандалом). Но эта выходка стала последней. Великан научился выражать свои чувства без рукоприкладства и уличной брани (хотя временами это давалось ему с большим трудом). «Пьянство» Ломоносова постоянно обсуждалось и в литературной полемике, и в частных письмах до конца его жизни — но документально зафиксированных публичных скандалов на этой почве после 1744 года, кажется, не было.
Проявления ломоносовского богатырства были теперь темой не полицейских протоколов, а почтительных мемуаров.
«Однажды в прекрасный осенний вечер пошел он один-одинешенек гулять к морю по большому проспекту Васильевского острова. На возвратном пути, когда стало уже смеркаться и он проходил лесом по прорубленному проспекту[74], выскочили вдруг из кустов три матроса и напали на него… Он с отчаянной храбростию оборонялся от этих трех разбойников. Так ударил одного из них, что тот не только не мог встать, но даже не мог опомниться; другого так ударил в лицо, что он весь в крови изо всех сил побежал в кусты; а третьего ему уж нетрудно было одолеть; он повалил его (между тем первый, очнувшись, убежал в лес) и, держа его под ногами, грозил ему, что убьет его, если он не откроет ему, как зовут других разбойников и что они хотели с ним сделать. Этот сознался, что они хотели только ограбить его и потом отпустить. „А! — каналья! — сказал Ломоносов. — Так я же сам тебя ограблю“. И вор должен был тотчас снять свою куртку, холстинный камзол и штаны и связать все это в узел собственным поясом. Тут Ломоносов ударил еще полунагого матроса по ногам, так что он упал и не мог сдвинуться с места, а сам, положив на плечо узел, пошел домой с своими трофеями, как с завоеванною добычею, и тот час при свежей памяти записал имена обоих разбойников. На другой день он объявил об них в Адмиралтействе; их немедленно поймали, заковали в оковы и провели сквозь строй».
Двуединая природа Ломоносова — разудалого великана, крутого нравом и по-своему остроумного, и в то же время — казенного, «государева» человека, замечательно проявилась в этой истории. С одним из грабителей он расправился по-свойски; но не забыл донести на двух других «по начальству», чтобы негодники, грабящие мирных жителей Васильевского острова, не избежали свирепого, положенного законом наказания.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава шестая
ПИИТИКА И РИТОРИКА
1
Уже на рубеже 1730–1740-х годов научная и литературная работа занимала в жизни Ломоносова центральное место. После 1744 года она стала, по существу, единственным содержанием его жизни. Все остальное происходило как будто на полях жизненной книги, между делом. Биография зрелого Ломоносова — это история его трудов и тех конфликтов, зачастую очень резких, которые в связи с этими трудами возникали у него с коллегами.
Литература и «словесные науки», похоже, не были для Ломоносова главным жизненным делом. По замечанию Пушкина, «Ломоносов сам не дорожил своею поэзией и гораздо больше заботился о своих химических опытах, нежели о должностных одах на высокоторжественный день тезоименитства и пр.». Это правда — по крайней мере отчасти. Но современникам и ближайшим потомкам поэзия Ломоносова была понятнее, чем его научные труды. Во многом именно своему таланту стихотворца и оратора Ломоносов был обязан тем положением и теми связями, которые оказались так кстати для других его свершений. Более того — влияние трудов Ломоносова на русскую литературу и сегодня, несомненно, отчетливо и ощутимо. Вопрос о его реальном влиянии на развитие естественных наук, образования, историографии куда более сложен.
Правда, уже в середине XIX века лишь немногие читатели могли искренне восхищаться стихами Ломоносова. Тот же Пушкин был в первых рядах ниспровергателей ломоносовской поэтической славы: «В Ломоносове нет ни чувства, ни воображения. Оды его, написанные по образцу тогдашних немецких поэтов, давно уже забытых в самой Германии, утомительны и надуты… Высокопарность, изысканность, отвращение от простоты и точности, отсутствие всякой народности и оригинальности — вот следы, оставленные Ломоносовым» («Путешествие из Москвы в Петербург»).
Культура модернизма научила нас, что кроме «простоты и точности» у стихов могут быть и другие достоинства и что изысканность — не всегда порок. Да и поэтов барокко, «давно забытых» в пушкинскую эпоху, сто лет спустя вспомнили и оценили. Читать Ломоносова-поэта большинству наших современников мешает иное. Современные люди привыкли видеть в стихах отражение личности поэта, его персонального опыта, чувств, мыслей. У Ломоносова это присутствует далеко не всегда.
Во всяком случае, в очередных одах «на высокоторжественный день тезоименитства» или «на день восшествия на престол Елизаветы» поэт, как правило, меньше всего самовыражался. Он воспевал то, что надлежало воспеть, — мир в мирные дни, войну в дни брани… Его похвалы государыне абстрактны и несколько однообразны; живой образ, как в державинской «Фелице», не возникает никогда. «Содержание» оды у Ломоносова условно, оно — лишь повод для демонстрации мастерства, для развернутых метафор и описаний, в которых Ломоносов в полной мере дает волю своему дару. Вот, например, две строфы из «Оды на день восшествия на престол Ее Величества Государыни Елизаветы Петровны 1748 года», в которых Ломоносов вспоминает прибытие молодой императрицы из Москвы в декабре 1742 года — то, которое в свое время воспел Собакин и описанием которого Ломоносов в своей тогдашней оде пренебрег: