Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Разумеется, бессмысленный деспотизм не был Ломоносову мил. Вот характеристика, которую дает он в «Кратком российском летописце» Ивану Грозному: «Сей бодрый, остроумный и храбрый государь был чрезвычайно крутого нраву, который первая его супруга, великая государыня царица Настасья Романовна умела своим разумом и приятностьми удерживать. После ея преставления обычай его совсем переменился. <…> Наподобие внезапной бури восстала в нем безмерная запальчивость. Неспокойных новгородцев казнил сей государь свирепым наказанием и царевича своего Ивана зашиб в крутом гневе. <…> По таким строгостям назван царь Иван Васильевич Грозным. Его повелением заведено в Москве печатание книжное». Последняя фраза — совершенно ломоносовская! Он вне всякого сомнения осуждает жестокости царя-мучителя, насколько писатель середины XVIII века вообще мог в печати осудить царя, законного русского царя, не узурпатора, каковым считался, скажем, Борис Годунов, — но книгопечатание для него все-таки важнее.

Самое же главное, что ломоносовское описание не дает нам почувствовать личность Ивана Грозного. «Краткий российский летописец» на то и краткий, но и Владимир, Ярослав и прочие князья из «Древней российской истории» — совершенно картонные персонажи, лишенные индивидуальности. Для научного труда этого и не нужно; но сочинение Карамзина именно ярким, парадоксальным, противоречивым психологическим характеристикам, предвещающим великую русскую прозу второй половины XIX века, обязано было немалой частью своей славы. Ломоносов был, как и Карамзин, прекрасным стилистом. Но он был слишком равнодушен к внутреннему миру отдельного человека: его интересовали только природа, государство, народ как единое целое.

Что касается происхождения «россиян», то Ломоносов развивает свои прежние идеи. Славяне, которых он отождествляет (на сей раз совершенно справедливо) с вендами, венедами, антами, — автохтонные жители Восточно-Европейской равнины. Варяги-россы — одно из славянских племен, происходящее от роксолан и мигрировавшее от Черного моря на территорию будущих Белоруссии, Курляндии и Пруссии. Чудь происходит от скифов (здесь Ломоносов следует за Байером, повторяя его ошибку: скифы, как и сарматы, — конечно, народы иранского корня и ни к славянам, ни к финно-уграм не имеют отношения).

В поисках «славных предков» славянского народа Ломоносов обращается к Плинию, Корнелию Непоту и Титу Ливию, которые возводят италийское племя венетов к енетам, обитателям Пафлагонии, которые «у Трои лишились короля своего Пилимена; для того места к поселению и предводителя искали». Енеты суть венеты, венеты суть венеды, венеды суть славяне: генеалогия славянского племени возводится к Троянской войне. Вольтер, которому Шувалов послал французский перевод «Летописца», смеялся над этим мифологическим подходом к прошлому: «Подобным образом у нас писали историю тысячу лет назад, подобным образом через Франкуса возводили наше происхождение от Гектора». Европейская наука давно оставила подобные бредни… В самом деле? А разве не сам Вольтер, иронизируя над современными ему изысканиями, писал в «Истории Российской империи при Петре Великом»: «Вот, как пример, многие упорствуют теперь, желая доказать, что египтяне — праотцы китайцев: они говорят, что, по сказаниям одного из древних, Сезострис доходил до Гангеса. Итак, если он доходил до Гангеса, то мог дойти и до Китая, который, впрочем, очень далеко от Гангеса; следовательно, он дошел до него; следовательно, Китай еще не был заселен тогда, и, следовательно, нет сомнения, что он заселил его. — Далее говорят, что египтяне во время праздников зажигали свечи, а китайцы зажигают фонари; следовательно, нельзя сомневаться, чтобы китайцы не были колония египетская; сверх сего в Египте есть большая река, и у китайцев также. <…> Какой-нибудь ученый в Тобольске или в Египте мог бы доказать гораздо убедительнее, что французы происходят от троянцев». Этот пассаж хорошо, истинно по-вольтеровски высмеивает уровень исторических знаний и рассуждений той поры. И это — во Франции. В Восточной Европе, в славянских странах все было еще забавнее. Судить Ломоносова-историка надо по меркам того века. Да, он, в отличие от Миллера, стремится не опровергнуть красивые старинные легенды, а найти им подтверждение. Но там, где он не находит никаких, прямых или косвенных, свидетельств, подтверждающих пусть даже самые приятные с точки зрения национального самолюбия сказки, он скрепя сердце отвергает их: например, о грамоте, которую дал Александр Македонский славянам, или о происхождении Рюрика от императора Августа. «…Многие римляне переселились к россам на славянские берега. Из них, по великой вероятности, были родственники какого-нибудь римского кесаря, которые все под общим именем Августы, сиречь величественные или самодержцы, назывались. Таким образом, Рюрик мог быть какого-нибудь Августа, сиречь римского императора, сродник. Вероятности отрешись не могу; достоверности не вижу». Другими словами: способность к анализу и критике исторического материала у Ломоносова была, конечно, ниже, чем у Миллера или Байера, но все же он возвышается в этом отношении над большинством русских и восточноевропейских писателей своей эпохи. Несправедливо, как это иногда делают, уподоблять его самоучкам вроде Крекшина.

Можно обвинять Ломоносова в том, что он в данном случае «взялся не за свое дело», противопоставлять его успешную работу в качестве естествоиспытателя его наивным историческим трудам… Но в том-то и проблема, что все стороны деятельности Ломоносова имеют один источник. Что бы ни казалось ему самому и его биографам, он был по складу личности скорее поэтом, чем ученым. Да, он несравнимо лучше владел методикой химического или физического эксперимента, чем навыками работы с историческим источником; да, его дерзкая интуиция реже обманывала его, когда речь шла о тайнах «натуры». Но и «натуру», и историю страны он видел глазами поэта, а не въедливого и бесстрастного аналитика. И притом этому поэту удалось подчинить свое вдохновение государственному сверхпроекту, империи. А империя в его времена была гораздо менее мягкой и терпимой, чем век-полтора спустя.

Только что прозвучало имя Вольтера. Отношение Ломоносова к личности и творчеству своего великого современника было заинтересованным и пристрастным. Конечно, он смолоду знал «Генриаду» и «Заиру», которые прославили своего автора на всю Европу и которые сейчас мало кто помнит. Тот Вольтер, которого знаем мы, — автор «Кандида», «Простодушного», «Орлеанской девственницы», «Разрушения Лиссабона», политических и религиозных памфлетов — в 1750-е годы только достиг расцвета. Образованные русские с робким интересом открывали для себя эти произведения и стоящий за ними круг идей. Ломоносов в 1753 году не без лукавого удовольствия посылает Шувалову безбожные стишки занозливого француза — подпись к портрету просвещенного монарха-агностика Фридриха II (между тем благочестивый, но любознательный Иван Иванович, читая Вольтера, на всякий случай то и дело осенял себя крестным знамением). А в дни Семилетней войны Михайло Васильевич перевел Вольтеров стихотворный памфлет, в котором философ, разочаровавшийся во Фридрихе, обличал своего бывшего покровителя.

В 1757 году возникла мысль заказать Вольтеру, уже написавшему «Историю Карла XII…», историю Петра Великого, победителя шведского героя. Французский писатель и философ, с 1746 года — почетный член Петербурской академии, не один год добивался этого заказа. Теперь о нем заговорили всерьез. Ломоносов осторожно приветствовал эту идею. «К сему делу, по правде, г. Вольтера никто не может быть способнее, только о двух обстоятельствах несколько подумать должно. Первое, что он человек опасный и подал в отношении высоких персон дурные примеры своего характера. Второе, хотя довольно может он получить от нас записок, однако перевод их на язык, ему знакомый, великого труда и времени требует. <…> Ускорение сего дела для престарелых Вольтеровых лет весьма необходимо» (письмо от 2 сентября). Престарелый (63 года) Вольтер прожил еще двадцать с лишним лет и на тринадцать лет пережил самого Ломоносова.

110
{"b":"189192","o":1}