– Господа, – предостерегающе окликнула Адельхайда, и фон Лауфенберг вскинул руки:
– Боже упаси, госпожа фон Рихтхофен, мы не ссоримся. Спорим, да, но не ссоримся. Мы не похватаемся за мечи, не бойтесь… Пусть так, господин фон Люфтенхаймер. Сойдемся на том, что я неточно выразил свою мысль; ну, или на том, что не знаком со спецификой высших сфер. Согласен на то или другое на ваш выбор, ибо и слова я складывать не мастер, и в придворных кругах не вращался. Однако сказанное мною остается истинным: вот такие отдаленные от высшего ока места – это словно бочонок с порохом в горящем доме. Пусть не сразу, но – рванет. Тушить надо уже теперь. Не знаю, отчего медлит наш Император. И предположить не могу. Но не могу не думать о том, что это промедление после скажется фатально. И эти крестьянские волнения – ведь они не вчера начались, и с каждым днем они все наглее, все бесцеремонней, все дерзостней. Все изобретательней. Вот теперь – Фема.
– Не стал бы я все списывать на одних лишь крестьян, – хмуро возразил граф фон Хайне. – В Феме, сами знаете, всех сословий, что называется, по паре.
– Меня более смущает иной вопрос, – тихо вклинился Эрих, все так же не поднимая глаз от стола, и старшие удивленно умолкли, обернувшись к нему. – Можно что угодно говорить об этих людях, почитать их кем угодно, хаять… Однако до сих пор мне не доводилось слышать ни об одном из казненных… убитых Фемой безосновательно. Всякий, кто принял смерть от ее рук, что‑то сделал – что‑то недостойное. Я не хотел бы порочить память усопшего, но, коли уж он попал в число осужденных ею, стало быть, и фон Шедельберг имел какой‑то порочащий его грех на душе.
– Господин фон Шедельберг для тебя, – сквозь зубы поправил его отец. – И благодари Бога, что здесь дамы… Но когда мы возвратимся домой, тебя ожидает крупный разговор.
– Быть может, проще не делать ничего, достойного кары, чем дрожать, этой кары ожидая?
– Эрих!
– В некотором роде он прав, – негромко проронил Курт, и теперь изумленные взгляды сместились к нему. – Я не могу говорить о покойном – я не знал его, однако и впрямь не доходило даже до нас хотя бы слухов о неправедном воздаянии.
– Ну, от вас я этого не ожидал, майстер инквизитор, – упрекающе протянул фон Эбенхольц.
– Я не намереваюсь их оправдывать, – оговорился Курт. – Отношение Конгрегации к Феме вам известно. В подходе к жизни вашего сына, несомненно, есть здравое зерно, однако эти люди взяли на себя право вершить суд, вершить его скоро и всегда жестко, а с этим я согласиться не могу, как и любой здравомыслящий человек. И – как знать, не станет ли кто‑то из нас первым в истории человеком, убитым Фемой ни за что, господин Эрих фон Эбенхольц? Хоть и вы сами. И понятие правды в подходе этих людей – какое оно? Кто знает. Мне доводилось видеть тех, кто не считал непозволительным убивать детей ради ими самими еще не определенного светлого будущего, и они почитали это за благо. Что за мир хочет видеть в этом будущем Фема?
– Справедливый? – предположил Эрих тихо.
– В гробу я видел такую справедливость, – так же неслышно возразил фон Хайне. – В гробу вместе со всем этим помешанным сбродом.
– Они не помешанные, – вздохнул Курт, качнув головой. – В этом и беда. Они разумны и практичны. Они знают, какой силой являются. Знают, какой страх вселяют. Какие дарят надежды. Фема – политическая сила, и они прекрасно знают, что принесут в актив тех, на чью сторону их удастся приманить.
– Приманить? Чем?
– Если бы мы это знали, – усмехнулся он невесело, – Фема уже служила бы Конгрегации.
– По‑вашему, такие люди могут кому‑то служить? – усомнился фон Эбенхольц. – Могут кому‑то подчиняться?
– Подчиняться – навряд ли. Служить – да. Заставить или уговорить на это можно кого угодно, лишь надо знать подход. Для Фемы важна некая «справедливость» – оттого она и имеет столько поклонников, особенно в среде рыцарской молодежи, воспитанной на идеалах, которых почти не осталось в реальности, воплощения которых эта молодежь не видит. Потому и ваш сын склонен преувеличивать их заслуги. Потому вы и услышали от него то, что услышали. Кстати замечу, до нас доходили сведения о людях, которым удавалось оправдаться.
– Да вы им просто псалмы складываете, майстер инквизитор, – заметил фогт, и Курт пожал плечами:
– Это отвлеченные рассуждения, господин фон Люфтенхаймер. На деле же – их юстиционные потуги есть обширное поле для злоупотреблений и просто просчетов. Их действия некому оспорить, некому контролировать; и мне ли ex officio не знать, какова вероятность так называемой судебной ошибки. Всего один, желающий свести счеты, два лживых свидетеля плюс судья, не умеющий это понять – и человек погиб. Et cetera, еt cetera… Но люди об этом не думают. И – соглашусь с господином фон Хайне: это не крестьянская организация; ведь в Феме состоят выходцы из всех сфер. Собственно говоря, никто не может поручиться за то, что уже в этой зале нет кого‑то, имеющего отношения к ней – быть может, слуга, который только что налил вам вина, или ваш сосед за столом. Тот факт, что именно крестьянству удается привлечь ее на свою сторону столь часто и сравнительно легко, объясняется просто: это одна из самых слабо защищенных законом частей нашего общества, в особенности крестьянство подневольное. Кому им жаловаться?.. И тогда возникает Фема, которая производит суд, невзирая на высоту положения обвиненного.
– Полагаете все же, что сегодня происходит именно это? Это связано – ее появление в наших местах и нынешние возмущения среди крестьян?
– Не стану делать выводов. Слишком мало данных.
– Мои крестьяне не бунтуют, – вновь вклинилась хозяйка, и фон Хайне криво усмехнулся:
– Еще не вечер.
– А мои, – негромко сообщил граф фон Лауфенберг, глядя в блюдо перед собою, – месяц тому отказались выплатить ренту. Просто отказались – и все.
– И вы это проглотили?!
– Пришлось, госпожа фон Герстенмайер, – вздохнул тот с некоторым смущением. – Я не смогу передать вам их точных слов, не смогу сказать, что именно в них было угрозой – со стороны так и ничего, но…
– В мое время все решали просто. Отряд стражей в деревню – и они тотчас становятся куда сговорчивей.
– Знаете, госпожа фон Герстенмайер, я не хочу однажды утром проснуться в горящем замке. Или не проснуться вовсе, ведь моя прислуга – это все те же наймиты из моих же деревень. Приходится делать вид, что я и сам прощаю им их долги по причине тяжелого для всех времени. Пока это работает, и я сохраняю хоть жалкие остатки былого уважения.
– Какое, к чертям, тяжелое время? – возразил фон Хайне хмуро. – Наши крестьяне сейчас богаче нас самих. Фон Шедельберг и вовсе намеревался женить сына на ком‑то из своих крестьянок, дабы поправить дела – вот до чего дошло.
– Думаешь, я этого не понимаю, Фридрих? – покривился граф. – Но если применить против кого‑то из них силу – прочие восстанут уже открыто, не ограничиваясь шайками по лесам, неуплатами или срывом сезонных работ.
– А вы еще задавались вопросом, почему Император не вводит войска в Ульм, – заметил Курт и, встретив взгляд фон Лауфенберга, кивнул: – Вот вы сами и ответили на него, граф. Десяток‑другой покаранных за вольномыслие – и восстанет все приграничье. Полагаете, трону сейчас так уж необходима война в Империи?
– Назревает что‑то… – тяжело вздохнул фон Эбенхольц и подставил кубок под кувшин тотчас возникшего рядом слуги. – Уж не знаю, что. Города вконец обнаглели, крестьяне воду мутят…
– И Фема, – подсказал фон Хайне; барон кивнул:
– И Фема. Для полного счастья.
– И сейчас, пока мы тут пьем и набиваем желудки, труп фон Шедельберга гниет на придорожном суку…
– Фридрих! – одернула его супруга, и тот встряхнул головой, выдавив неискреннюю улыбку:
– Прошу прощения у дам.
– В самом деле, господа, – робко вмешалась графиня фон Лауфенберг, – ведь это пасхальное торжество… А такие речи… Господи, сегодня не усну. Быть может, хозяйка соизволит велеть своим музыкантам исполнить что‑то более живое?