На этот раз досконально изучаю стены, пытаясь найти хоть какой-то более или менее, хоть в полступни, выступ, какую-нибудь полочку, ступеньку… Ведь не шлифовали же эти стены!.. Я колю ножом камень, дроблю лед. Вверх, вверх. Постепенно, потихоньку, не думая о шести метрах, что отделяют меня от поверхности. Сейчас всё решают сантиметры. Чуть выше обязательно должны появиться опоры для рук и ног. Пока главное – сантиметры…
Самовнушение не помогло, и через несколько минут борьбы я снова оказываюсь на фирне. Присаживаюсь на корточки – теперь не боюсь, что перемычка может сломаться. Пусть ломается, пусть сбросит меня еще глубже, чтоб я потерял надежду.
Беру пригоршню крупнозернистого, сухого снега, сую в рот. Крупинки медленно превращаются в капли, но жажда только растет. Жажда в высокогорье – постоянное чувство. Без питья я не выдержу и суток… От жажды можно сойти с ума… Обидно, если начнутся галлюцинации, и я превращусь в трясущееся, пугливое, безвольное существо. Нет. Нужно просто успокоиться, собраться с силами и мыслями. Всегда есть выход. Я цел и невредим. Я вижу небо и, значит – могу победить. Какие-то несчастные шесть метров – три человеческих роста!..
Мне вспоминается Уэмура. Вскоре он должен появиться здесь, чтобы осуществить (попытаться осуществить) свой план, свое зимнее восхождение. И, быть может, вполне вероятно, он пройдет где-то рядом, а то и прямо надо мной. Он пройдет надо мной, блестя своими узкими, колюченькими глазами!
Вскакиваю и снова изучаю стены. Продвигаюсь до самого края фирнового пласта в одну сторону, потом в другую, щупаю камень и лед твердыми, невосприимчивыми к холоду пальцами… Нет. Выключаю фонарик. Прикрываю глаза.
Прокручиваю в памяти каждый свой шаг от палатки до трещины. Я шел слишком уверенно, на какое-то время потерял бдительность и поплатился. Но как я мог?! Ведь всю ночь слышалось, как оседает снег. И где-то совсем рядом ухало. Наверное, как раз здесь… Н-да… Еще три часа назад я лежал в спальном мешке, рядом была Нина. Всё было нормально, надежно… Что сейчас делает Нина? Может ли она почувствовать, хоть немного, что со мной?.. Наверняка, проводив меня, легла еще поспать. И трое суток она будет смиренно ждать. Потом сутки – слегка волноваться. На подъем и спуск я запланировал максимум четверо суток. Если к этому времени не вернусь, значит, что-то случилось… Через четверо суток будет двадцать первое августа. Китайцы приедут тридцатого. Что будет с Ниной в эти десять дней и ночей? Останется здесь или спустится?.. Нет, скорее всего спустится! Иначе она умрет от истощения. Полмесяца на такой высоте ей не выдержать.
И понимаю – она не спустится. Она будет стоять и смотреть на Вершину, искать движущуюся черную точку; будет принимать каждый оголенный от снега камень за мой силуэт; она ослепнет от напряжения… Она не спустится… А китайцы сюда не поднимутся. Нас найдут в лучшем случае в сезон осенних экспедиций. Ее найдут… При первом же снегопаде или сходе лавины отверстие над моей западней закроется. И я исчезну. Как Мэллори, Берк, как мой брат, как Александр, Моррис Уилсон… Да и Нину вполне могут похоронить по-альпинистски: упакуют в спальный мешок и спустят в ближайшую трещину…
– Нина, – произношу я шепотом, чтобы услышать свой голос, почувствовать, что я жив, а воображение помимо воли работает с лихорадочной быстротой…
Но, может, она почувствовала, что со мной беда, и сейчас где-то рядом – ищет мои следы. А? Ведь, может… Может, стоит подать голос, и она услышит? Вернется в лагерь, возьмет веревку… Но сумеет ли она меня удержать? Да наверняка! Мне нужна хоть какая-то, пусть самая малая опора, чтобы подтянуться на метр-другой, а там – там я найду за что уцепиться. Там наверняка есть уступы, полки, спасительные неровности.
Я смотрю вверх. Небо стало заметно светлее. Звезды горят тускло, но они видны. Они все так же следят…
– Нина! – кричу я негромко и еще не решившись до конца, стоит ли звать.
Прислушиваюсь, перестаю дышать… И кажется – там, наверху, что-то шуршит. Что-то движется.
– Нина-а! – И опять слушаю. И опять наверху движение. – Нина-а! Ни-на-а!..
Так я кричу и прислушиваюсь, кричу и прислушиваюсь много раз подряд. Я боюсь остановиться и признаться себе, что это просто отзвук моего собственного крика.
2005 г.
ГАВРИЛОВ
Однажды, в пылу спора, Станислав Олегович Гаврилов объявил себя антинародным и, естественно, тут же получил от оппонентов ряд колкостей, почти издевательств; в итоге тот спор он проиграл именно из-за сорвавшегося с языка «антинародника», но зато в дальнейшем уже не стеснялся, не ходил вокруг да около, а сразу говорил напрямую, что презирает народ, и объяснял свою позицию так:
«Народ, простые люди – не что иное, как хищная озлобленная масса, столпившаяся под социальной и интеллектуальной лестницей. Масса эта ни за что не желает отвечать, не умеет ни работать, ни мыслить, но всегда требует самый сладкий и большой ломоть в виде достижений цивилизации. Пока этот самый народ держат в рамках, он более или менее управляем, семнадцатый же год разрушил плотины, и вот – полюбуйтесь. По улицам бродит чудовищный монстр, время от времени чуть видоизменяясь, то выпуская когти, то слегка их пряча. Но цель у него неизменна – уничтожить культурный слой общества, этот необходимый цивилизации духовный озон, и так уже, кстати, порядком поистреблённый. И эти же люди культуры вопят о своём, – на этом месте Гаврилов обычно делал паузу, морщился, – о своем народолюбии, и не хотят вспоминать, в каких формах народ отвечал на их любовь, с каким сладострастием он, как только появлялась возможность, вырезал образованных».
А затем на слушателя обрушивались цитаты. Из Бунина, Шишкова, Чехова, Вольнова, Астафьева, особенно горячо почитаемого Станиславом Олеговичем Андрея Зверева.
«Зверев сказал не так давно. Вслушайтесь! «Наш народ убил Бога в своем сердце, потому что Бог был ему, хулигану и жадной гадине, бельмом на глазу в его бесчинствах и грабежах». Разве не в самую точку?»
И те, кому говорил это Гаврилов, обычно молча кивали, крыть им было, кажется, нечем. Да и споры теперь возникали куда реже, чем в то время, когда Гаврилова так отделали за «антинародника», – во-первых, он стал разборчивей в общении, а во-вторых, авторитет его несказанно и заслуженно поднялся на небывалую высоту. Плюс к тому – кругозор. Фактами из истории, высказываниями великих людей, собственными логическими выкладками Станислав Олегович мог закрыть рот любому.
Презрение, а порой и ненависть к так называемому народу, когда его представители проявляли признаки агрессивности, сформировались у Гаврилова не только по книгам, но, в большей степени, и на базе личного опыта; особенно сильны были, конечно же, потрясения первых лет сознательной жизни.
Станислав Олегович ярко, до физического ощущения тошноты ярко запомнил этих нянечек в детском саду, грубых, крикливых тёток, ненавидящих свою работу, не стеснявшихся при детишках говорить вопиющие мерзости, обсуждать свои половые проблемы, родителей малышей, показывать друг другу жировые складки на бёдрах, новые трусы с кружевами. И дети слышали, видели это, впитывали и тоже грубели, заражались страшной и неизлечимой болезнью – оскотинением… Станислав Олегович оказался одним из немногих, кто не заразился.
Ещё одним воспоминанием от садика остался такой эпизод.
Маленький Стасик принёс в группу игрушечный подъемный кран. Родители подарили на 1 Мая… После полдника он сидел на коврике и строил при помощи своего крана дом. Подошёл мальчик Паша, плотный, широколицый, весь в конопушках. «Дай!» – потребовал он и потянул кран к себе. Стасик не дал – ещё сам не успел наиграться. Тогда Паша толкнул Стасика, оборвал у крана верёвочку, на которой болтался крючок, а затем вдобавок и наступил, искорёжил сандалем стрелу. И нагло уставился на Стасика. Дескать: «Ну, как?» Стасик поднялся и влепил обидчику по щеке ладошкой. Тот не заплакал, а просто побагровел; отошёл.