Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

Обстоятельства, приведшие Сизифа к цели, не нанесли его новому положению никакого ущерба. И все же царь счел необходимым уравновесить трагические события, взломавшие ненадолго размеренную жизнь Коринфа, соответствующими священнодействиями. Оставалось неясным, видеть ли в деянии Медеи осквернение храма, что требовало бы богатых очищающих жертвоприношений, или супруга Громовержца сочтет чрезвычайной жертвой самих невинных ребятишек и прольет над городом свое благоволение.

Несомненную тень бросила на святилище смерть чужеземца. Она казалась как будто менее тяжким оскорблением Гере, поскольку убийством ее назвала в своей горькой исповеди Медея, а на самом деле она таковой не была. Фракийца нашли висевшим над сдвинутой крышкой подземного хранилища в одном из дальних помещений храма. По-видимому, дурман, которым подчинила его волю царица, в конце концов развеялся, и ужаснувшийся своим участием в детоубийстве чужеземец нашел собственный способ не выходить более на белый свет. Первым, что бросилось в глаза вошедшим в освещенном факелами мраке, не желавшем уступать, метавшемся тенями по низкому потолку и стенам, были висевшие вдоль тела, чуть повернутые ладонями назад руки самоубийцы, редкие пальцы на которых напоминали рожки козленка. Он явно сам себя наказал, если только богиня не смотрела на содеянное иначе, в каковом случае самоубийство могло оказаться неугодным ей протестом. Уж больно глумливо указывали изуродованные руки фракийца вниз, в разверзшуюся под ним бездну.

Действовать следовало осторожно, ублажив Геру обычными, не чрезмерными жертвоприношениями и отдав должное погибшим, может быть, еще не успокоившимся душам.

Наступала весна. Пора было открывать питы с прошлогодним вином и, попробовав, разливать его в мехи, чтобы нести на базар. В отличие от шумных Афин, где эта пора отмечалась трехдневным праздником Анфестерий, Коринф ограничивался скромным ярмарочным гулянием в двенадцатый день месяца. Но в этот раз Сизиф решил отчасти воспользоваться примером афинян и добавить еще один праздничный день. С одной стороны, он относился к обычным сезонным торжествам и не имел прямой связи с событиями вчерашнего дня, но с другой — вполне мог развеять всеобщую угнетенность по поводу смертей, так как из афинского канона царь выбрал не День кружек — буйную, непристойную гульбу, от которой старались уклониться и наиболее степенные афиняне, а третью, последнюю фазу Анфестерий — День мармитов.

Выбор этот определялся не столько расчетом, сколько глубоким личным сожалением о случившемся, утешить которое можно было не менее личным приношением. Тут все и сошлось, так как в основе обряда, отправляемого в День мармитов, лежала роковая веха в судьбе его прадеда, однажды оставшегося со своей женой единственными живущими на земле людьми.

Это было время великого божьего гнева и опустошения. Роду людскому предстояло исчезнуть под водами океана. Лишь Девкалиону и Пирре удалось выжить благодаря их редкой праведности и заступничеству отца, Прометея, надоумившего сына заблаговременно построить корабль. Неоглядные хляби, по которым десять дней носилось судно с одинокими супругами, нисколько не уверенными, суждено ли им когда-нибудь вновь увидеть сушу, и уже не знавшими, стоит ли радоваться своему избранничеству, стали наконец сокращаться. С обнажившейся вершины Парнаса праведники с облегчением наблюдали, как остатки потопа бурливо опадали в одну из расщелин. Их должно было быть множество, чтобы принять такую бездну воды вместе с останками всего жившего прежде, и любая из них становилась отныне священной, отмечая границу между жизнью спасенных и смертью бесчисленных множеств, почтить страдания которых было бесспорной обязанностью.

Возблагодарив Зевса за дарованное спасение, принеся ему скудные по обстоятельствам жертвы из того, что им удалось собрать на едва подсохшей земле, Девкалион и Пирра принялись восстанавливать отсутствующее человечество, в соответствии с откровением, которое нечеловеческим языком предлагало воспользоваться для этой цели «костями матери своей». Когда чрезвычайным усилием духа Девкалиону удалось разгадать, что речь идет о всеобщей матери, о прародительнице всего живущего Земле, и, стало быть, о простых камнях, муж с женой распустили пояса и тронулись в это посевное шествие, бросая через плечо камешки и закутав головы, чтобы не лицезреть страшного труда исходной созидающей силы, — столь велико было их благочестие, то есть понимание непостижимости для человека божьего промысла, попросту говоря — страх божий.

Обзаведясь таким образом многочисленным потомством, в котором вновь благоразумно соединились мужи, выросшие из камней Девкалиона, и жены, образовавшиеся из посева Пирры, третьим свои долгом на обновленной земле супруги сочли помянуть навсегда ушедших. Среди утвари, собранной ими в ковчег, был отыскан медный котел — мармит, и в нем сварена нехитрая похлебка. Затем, оставив еду у расщелины, родоначальники нового человечества увели стремительно подраставшее потомство в отдаленную рощу, где все вместе провели целый день, чтобы не смущать своим присутствием тени умерших. Этот обряд и составлял содержание Дня мармитов. Вводя его в обычай города, Сизиф отдавал людям потаенную часть самого себя, она становилась той самой личной жертвой, способной искупить его удручающую безучастность в предотвращении греха, на который обрекла Коринф мятежная царица.

Обучив домашних и всех горожан отмечать День мармитов, сначала приношениями Гермесу, проводнику душ, без которого они не нашли бы пути к священным расщелинам, а потом приготовлением настоящей похлебки из козленка с овощами и травами и запретом на целый день входить в комнату, где она оставалась, Сизиф и сам проделал все это в сосредоточенном молчании. На время ему полегчало.

Однако скорбь по царским детям и беспалому бродяге, чья жизнь начинала так тесно переплетаться с его собственной и так нескладно оборвалась у него на глазах, не проходила. Сопутствуя трудам и дням, она отнимала у них прежнюю яркость. Истина о неизбежности утрат, которую они с плеядой познали в ночь просветления, оставалась в силе, помогая сохранять бодрость, но мир вокруг как будто слегка потускнел. Ему по-прежнему доставляло удовольствие жить в полную меру сил, испытывать радость от того, что любое начинание он мог теперь осуществить собственными руками, без досадных упрощений, неизбежных при посредничестве третьих лиц. Ему нравилось быть царем, отвечать за благополучие подданных, заботиться о процветании государства, ощущать себя соседом не Автолика и Диомеда, а Тиринфа, Дельф или даже Афин. Это был внушительный, давно желанный шаг, но с того места, куда он привел, открывалась новая, хорошо протоптанная дорога к еще большему могуществу, которому он уже служил, нисколько к нему не стремясь. Хотел он того или нет, надо было соперничать с соседними городами, втягивать их в сферу своего владычества, если Коринф не хотел сам оказаться в чьем-либо подчинении. И недостаточно было просто уклоняться от таких посягательств с помощью все новых и новых уловок. Разум подсказывал, что лучшим способом оберечь себя от чужой жадности было бы испытывать ее самому или притворяться, что она велика и неуемна, что, в сущности, одно и то же. Такая перспектива повергала его в уныние.

Он задумывался о том, были ли у его отца, фессалийского царя, похожие заботы, и, припоминая некоторые разговоры, казавшиеся тогда неинтересными, понимал, что Фессалия жила под постоянной угрозой нашествия с севера дикого, многочисленного народа, имени которого из суеверного страха старались не называть. Теперь ему уже не вспомнить было, к каким хитростям прибегал Эол, чтобы отвести эту опасность, которая им, детям, виделась далекой и нереальной. Противостояния эти не были случайной бедой, вроде засухи или землетрясения, они коренились в самой природе взаимоисключающих воль разных племен и народов к господству, иногда обостряясь благодаря всяким дополнительным чертам характера того или иного царя.

62
{"b":"188940","o":1}