Не являл Эол сыну чудес, не заставлял реку выйти из берегов, не разгонял туч и сам не растворялся в ветерке, но мальчик был убежден, что все это в его власти. Братья никогда ни о чем подобном не упоминали, и он считал это открытие принадлежащим ему одному. Когда Сизиф покидал Эолию, самым мучительным было чувство, что он не оправдывает каких-то надежд, взлелеянных отцом в тех прогулках, а вовсе не его житейских расчетов на прочность эолийской династии. Но в трудном разговоре с Эолом не скользнуло и тени этих воспоминаний. Они расставались в Малом времени, где юношу влекли к себе иные желания и мечты, сами по себе достаточно волшебные.
Наконец, будь его красавица и умница жена, с ее изящным, но сильным телом, с простодушными речами и чувствами, способными выходить из берегов, с едва заметно косящими, цвета глубокой синевы глазами — не от океаниды ли Плейоны унаследованными? — будь это воплощение земного счастья еще и дочерью Атланта, одной из звездных сестер, он мог бы с уверенностью сказать, что однажды пробыл в Большом времени достаточно долго, чтобы лицезреть божественного великана Ориона, вступить с ним в беседу и выбрать себе там суженую. Но это означало бы, что вместе с Меропой он завладел доступом к этому Большому времени, знание о котором добыл сам, упорным душевным трудом. Не на это ли намекала догадливая колхидская царевна?
До сих пор все его попытки проникнуть в тайну своей супруги или хотя бы убедиться, что такая тайна существует, разбивались о кристальную наивность Меропы, не оставлявшую никакого повода предполагать, что она лукавит. Но образ двух, иногда пересекающихся, времен преследовал его с таким постоянством, что в конце концов Сизифу померещилась еще одна возможность их совместить, которая непосредственно касалась этого неуютного места.
Сопоставляя одно с другим и третьим — его первое потрясение на подходе к Истму и следующее — уже в Коринфе; беспокойное нетерпение кораблей, качающихся в Сароническом заливе у этой неодолимой преграды, и ярость их зеркального отражения в Коринфском заливе, по ту сторону перешейка; всю неистовую досаду Эллады, неспособной протиснуться в узкие врата Истма по дороге в Пелопонес, и всю разбухшую мощь полуострова, едва удерживаемую этой полоской земли, — он стал догадываться, что такое средоточие противонаправленных и взаимоуничтожающих стремлений должно было обладать невероятными свойствами. Скорее всего именно здесь мог завязаться стягивающий воедино все нити жизни Пуп земли, а не на подворье дельфийского храма, куда его поместила приблизительная молва, промахнувшись на несколько сот стадий.
Где-то здесь на перешейке как раз могло находиться невидимое зияние, вокруг которого закручивались вихри обоих времен. Сизиф не знал, чего ожидать человеку, ступившему в этот центр вселенной, где, по-видимому, переставали действовать обычные законы, но полагал, что, раз он заглянет сюда по своей воле, направление судьбы может ему открыться без того, чтобы он вновь угодил прямо к ее цели. Этот прогал он и нащупывал, шатаясь по Истму, преодолевая страх оказаться по возвращении домой неизвестно где, не увидеть семью или застать жену старухой, а сыновей чужими взрослыми мужчинами. Прогулки эти исподволь превращали его в рассудительного не по летам, умудренного печалью мужа. Недоверие к сущему, желание заглядывать за его пределы — кто же внушил ему все это, как не оракул, полученный в Малом времени от дельфийской пифии, вещавшей из времени Большого.
Он уловил движение — это скрылись в щели медянки — и только потом услыхал за спиной шаги. Путник был еще далеко. Сизиф краем глаза присмотрел у ног подходящий камень — здесь некому было появиться с добрыми намерениями. Ведущая в город тропа оставалась далеко позади, а добраться до порта прямо из города было гораздо быстрее.
— Обернись, уединившийся! — услышал он голос, который показался знакомым. — Не притворяйся, что не слышишь, как скрипит земля под моими подошвами!
Теперь Сизиф его узнал — покрытый пылью, опиравшийся на неоструганный посох и твердо ступавший босыми ногами фракиец почти не изменился.
— Такой же, такой же, — продолжал Гилларион, — и глаза мои не потеряли зоркости, а то бы я не увидел тебя с дороги. Так и чудилось, что встретимся не в четырех стенах, а опять на пустом месте, до которого никому, кроме нас, дела нет… Сиди, пожалуйста, — остановил он приподнявшегося было Сизифа. — Я не старше тебя, чтобы оказывать мне лишнее почтение. Сяду и я, короткий отдых все же не повредит.
— Рад видеть тебя живым и бодрым духом, Гилларион. Хотя, не скрою, осталась во мне обида за брата. Не смути ты его своим колдовством, может быть, не погиб бы он такой страшной смертью.
— Откуда ты знаешь, какой смертью он погиб? А что, если я скажу тебе, что не было на свете человека счастливее Салмонея. Какую же судьбу ты для него предпочел бы? Ты не хуже меня знаешь, что не стал бы твой брат пасти стадо, разбирать городские тяжбы, проливать кровь виновных, растить хлеб или потомство.
— Так-то оно так, но ведь обманом была твоя сказка о каком-то чудном месте, где его ждут не дождутся.
— Ошибаешься и в этом. Я бы не оказался здесь, если бы брат твой способен был следовать за мной. Но ему лучше было знать, куда ведет его рок, и пути наши разошлись. В нем засветилась мечта о своем городе в Элиде, а что же там было делать мне?
— Не пришел ли ты теперь звать с собой меня?
— Ты на своем месте, Сизиф. Я мог бы сказать, что это ты меня позвал, да ты не поверишь.
— Не вижу, какая может быть у меня нужда в тебе, — говорил Сизиф, отгоняя смутное беспокойство, вызванное словами фракийца и его уверенностью, воздействие которой он, однажды испытав, хорошо помнил. — Но, если тебе некуда идти, я охотно предоставлю кров в своем доме. Я вижу, что жизнь по-прежнему не так уж заботится о тебе.
— Что ж, раз ты хочешь повернуть дело такой стороной, я не против. Буду благодарен вам с Меропой, если дадите мне приют ненадолго.
— Тогда давай подниматься. Мне надо спешить, я задержался дольше обычного. Способен ли ты к быстрой ходьбе?
— Не беспокойся, я постараюсь не отстать.
Бродяга в лохмотьях, с искалеченными руками, за спиной которого явно стлался долгий, утомительный путь, в самом деле без труда поспевал за размашистым шагом Сизифа. Заметив, что на кистях, лишенных нескольких пальцев, не было, однако, повязок и что спутник достаточно успешно справляется с дорогой, чтобы продолжить беседу, Сизиф сказал:
— Судя по тому, что тебе не нужно больше залечивать руки, ты давно уж не вступаешь в схватки с богами.
— В каждом деле обретает человек сноровку, — отвечал фракиец. — Плотник тоже все руки себе изрежет, пока не сколотит путный стул. Гончар до первой амфоры, которую сумеет продать, ходит в ожогах. А потом, как приспособятся оба, только старые рубцы и напоминают о прежнем неумении.
— Стало быть, и теперь еще бывает, что тягаешься с небесами? Сделай мне милость, Гилларион, удержись от неистовства, пока будешь в моем доме. Я не хочу, чтобы твои пляски пугали детей. Да и Меропе незачем это видеть.
— Как я сказал, Сизиф, я здесь — ради тебя. Самому мне ничего от богов не нужно. А если вдруг тебе потребуется моя помощь, так тут уж будет не до спокойствия жены и детей, разве не так?
— Нет, не так. Справлюсь как-нибудь без ворожбы.
— И это возможно, — согласился Гилларион. — А то еще бывает, что проснешься утром, и вроде все у тебя, как вчера, — глядь, а десятка четыре лет просвистело за ночь.
— С тобой случалось такое?
— А как же! Сколько ягод по земле рассыпано, сколько в отвар попало или запечено в пироги, а есть несколько, что нанизаны на нитку и переходят в неприкосновенности от отцов к детям и внукам.
— Тут нет никакой загадки. А вот зачем людей на этой нитке держать — это ты мог бы объяснить?
— Не сердись, Сизиф, не все можно объяснить по дороге с Истма в Кенхрей, даже такому смекалистому человеку, как ты. Наберись терпения, все мы с тобой узнаем, тем способом или другим. Одно могу сказать — место, в которое ты угодил, в самом деле непростое, но если ты ищешь на перешейке чего-то еще, кроме одиночества да размышлений, зря теряешь время.