Но нет, синьорина Гранди не довольствовалась своей ролью супруги и матери. Она чувствовала себя несчастной, неудовлетворенной, ей нужно было нечто большее, и Франсуа теперь считал это высшей степенью эгоизма.
Какого черта Ливия так долго торчит в Венеции? Прошло уже несколько месяцев с момента ее отъезда. Да, конечно, она не скупилась на открытки, письма и рисунки с маленькими забавными персонажами для Карло. Но не думала же она, что все это может заменить ее присутствие в семье? Разве ребенок мог расти нормально, слыша только далекий голос матери, чаще всего искаженный треском ненадежной телефонной линии? Как она смела так надолго оставить их под предлогом спасения мастерских Гранди? Одна отговорка сменяла другую. Теперь она утверждала, что ее брат серьезно болен и нуждается в ней, поэтому она сейчас не может его бросить. Она умоляла Франсуа понять ее, обещала вернуться сразу, как только сможет, но он отказывался ее слушать. Это было уже слишком.
Он прижал пальцы к вискам. Когда он гневался, у него болела голова, а страдания сына буквально сводили его с ума. В просторной дезинфицированной комнате он не отводил глаз от своего мальчика, лежавшего в беспамятстве на больничной кровати. Он не решался даже взять его за руку, боясь причинить боль, и никогда еще не чувствовал себя таким беспомощным.
Франсуа поднялся с кресла, подошел к окну и прижался лбом к прохладному стеклу. Дело было не только в этом. Конечно, сыну необходима мать, но, черт возьми, как же он сам нуждался в своей жене!
Она была нужна ему вся: ее капризное настроение, ее лицо и губы, оголенная шея, когда она подбирала волосы наверх, шелковистая кожа под его пальцами, ее лоно, всякий раз открывающее новые тайны, ее полная грудь. Когда он думал о ней, его тело просыпалось, напрягалось, недовольно скручивалось, причиняя ему боль. Ему отчаянно хотелось вдыхать ее аромат, просыпаться среди ночи и видеть ее рядом, вздрагивать от прикосновения ее дерзких рук, проникать в нее, обладать ею, ощущать, как она раскрывается, чтобы лучше принять его в себя, приводить ее к берегам наслаждения, когда она наконец дарила ему ощущение освобождения в таинственных глубинах своего чрева. У него была плотская и бездонная, категорическая и всепоглощающая потребность в ней.
Франсуа вздрогнул, ему стало холодно. С момента отъезда Ливии ему казалось, что его со всех сторон окружают ледяные стены. Даже во время работы в мастерской он иногда бывал рассеян. Голоса вокруг него затухали, и он оказывался в тоннеле, где ничего не видел и не слышал, отрезанный от всего мира. Легкие сдавливало словно тисками, и он боялся задохнуться. Когда он приходил в себя несколько секунд спустя, растерянно щурясь, с испариной на лбу, то отворачивался, чтобы не видеть удивленных и подозрительных взглядов окружавших его людей.
Ливия бросила его, бросила подло и бесстыдно. Она беззастенчиво пользовалась им, начиная с их первой ночи в Венеции, когда пришла к нему в гостиничный номер. А ведь он вел себя как порядочный мужчина! Он честно выполнил свои обязательства перед ней и отдал ей все, не получив взамен ничего, даже ничтожного места в ее сердце, ни одной эмоции, никакого чувства любви. Она оставила его в полном одиночестве.
Франсуа чувствовал себя обманутым. В свои двадцать шесть лет он обнаружил, что существует безответная любовь, и это открытие было болезненным.
Возвращаясь в прошлое, он видел, что его жизнь всегда была наполнена любовью. Он рано потерял свою мать, но Элиза холила его и лелеяла, окружив коконом нежной заботы и любви. Его отец был щедрым и добрым мужчиной. Франсуа полагал, что его счастливое детство даст ему силы передать женщине любовь, полученную в наследство, и по-другому быть не могло. Для него любовь была чем-то чистым и простым, без шероховатостей и острых неровных граней, гармонией, возможной между воспитанными людьми. Любовь не могла быть мрачной, сложной или грубой. Несмотря на пережитые испытания во время войны, он всегда сохранял в себе некое внутреннее спокойствие, уверенность в своей правоте и благих намерениях.
Ливия Гранди разбила его жизнь на осколки, и ему казалось, что этим его наказывают за преступление, которого он не совершал. Несправедливость возмущала его, он ее не принимал. Он считал, что имеет право на эту любовь уже потому, что пожелал ее и показал себя достойным ее, и только теперь, у изголовья своего больного сына, который был также сыном венецианки, он начинал понимать, что ему придется бороться за то, что до сих пор он считал очевидным.
Перед воротами министерства у Элизы сначала проверили документы, затем ей позволили подняться в здание. Теперь она ожидала приема, сидя на неудобном стуле, сдвинув вместе колени и ступни.
Она подумала, что на самом деле ее ожидание длилось с того самого дня в августе 1942 года, когда в Отеле де Мин Меца гауляйтер западного региона Йозеф Бюркель объявил об обязательной военной службе и мобилизации молодых лотарингцев в немецкую армию. С того самого дня она носила эту укоренившуюся в ее теле надежду, верную и бдительную спутницу, которая осаждала ее с момента пробуждения и нехотя покидала лишь тогда, когда Элиза засыпала. Но, несмотря на пробегающие недели, месяцы и годы, она продолжала верить и ждать.
В конце войны она терпеливо ждала своей очереди в коридорах мэрии, чтобы заполнить анкету, разработанную Министерством по делам военнопленных, депортированных и беженцев. «Фамилия, имя: Нажель, Венсан Огюст Мари; степень родства: брат». Она ездила в редакцию газеты, чтобы подать объявление в рубрику «Разыскивается: кто может дать информацию?», заранее написав на листе бумаги аккуратным почерком: «Венсан Нажель, 1918 г. р., находился в России, г. Тамбов, был направлен в г. Кирсанов (госпиталь)». Она посещала палаты госпиталей и приемные центры, дежурила на платформах вокзалов Шалон-сюр-Сон, Валянсьена и Страсбурга, где с шипением измученного зверя останавливались санитарные поезда.
Элиза слушала наводящие ужас рассказы выживших в тамбовском лагере, где содержались французские военнопленные; ее непримиримый взгляд сверлил бюрократов, пытавшихся увильнуть от ее вопросов, и это становилось все очевиднее по мере того, как таяла эйфория Освобождения, уступая место сложным послевоенным будням. У людей тогда усиливалось раздражение из-за продолжавшегося голода, всевозможных ограничений, как будто за окончанием военных действий должно было последовать вознаграждение за заслуженную победу.
И вот теперь она неподвижно сидела на стуле в министерском коридоре. Предполагалось, что репатриированный солдат — это Венсан, но окончательной уверенности в этом не было. По пути следования из-за административной неразберихи документы затерялись в Келе, где он провел в госпитале несколько недель, а номер 67543 ни о чем не говорил, что усложняло задачу.
По телу Элизы пробежала дрожь, как бывает, когда тело уже засыпает, но мозг продолжает работать. Все это время она отказывалась верить в гибель Венсана, сознавая, что ее упорство лишено всякого смысла, но, пока у нее не появятся доказательства смерти брата, она не могла не надеяться. Иногда она даже сердилась на Франсуа, когда он смотрел на нее с состраданием. Не думал же он, что существуют некие правила, следуя которым можно справиться с болью? Каждый искал в себе способы ее преодоления, к тому же Элиза не выносила, когда кто-либо навязывал ей свою волю.
Иногда она задавалась вопросом, почему так упорно отказывается признавать факт его смерти, ведь это было весьма вероятно, и поняла, что дело в банальном страхе. Это был один из глубоких страхов ее детства, похожий на морскую пучину, бескрайнюю, бездонную и мрачную. Она не смогла бы объяснить этот страх, как ребенок не понимает, откуда берется чудовище под кроватью или за шторой у окна. Просто оно здесь, и дети чувствуют это всем своим существом.
Отныне, сидя в душных коридорах парижских административных зданий, она ощущала на себе тяжелые недоверчивые взгляды, полные невысказанных упреков, словно она была здесь нежеланной гостьей. В столице настороженно относились к этим «упрямцам» из департамента Мозель с чересчур резкими интонациями, как для порядочных людей, к этим странным солдатам, служившим в униформе цвета фельдграу[88], что было уже, пожалуй, слишком. Кто знает, может, они по своему желанию поступили на службу в Легион французских добровольцев, как и другие подлые предатели родины? И зачем утруждаться и вникать в это, к чему искать разницу? Не зря же говорят, что в начале войны они были совсем не против вернуться в лоно Великой Германии. Впрочем, речь вроде бы шла об эльзасцах, но разве это не то же самое?