— Я попал в плен. Нас заставляли идти, бесконечно. Есть было нечего… Совсем… Но каждый день появлялись новые трупы. Один парень осмелился. Вначале мы были вне себя от ярости. Некоторые даже пустили в ход кулаки. Нужно быть монстром, чтобы совершить такую чудовищную вещь. Лучше умереть… Это же очевидно. Я тоже так думал, конечно, от одной только мысли меня выворачивало наизнанку… Но наступил момент, когда я больше не мог сопротивляться… Я сказал себе, что он все равно уже умер и не будет на меня в обиде.
Внезапно его тело сотряслось от рыданий, он согнулся пополам, обхватив обеими руками живот.
— Прости меня, Господи! Прости меня!
Ливия в ужасе прижала ладонь ко рту. Стены коридора стали вращаться вокруг нее. Это было невозможно. Широко открыв глаза, не помня себя от шока, она подумала, что сходит с ума.
То, что рассказывал ее брат, было непостижимо. Бесчеловечно. Жестоко. Бессмысленные образы кружились перед ее глазами. Она не могла в это поверить, она не хотела в это верить… Господи, смилуйся надо мной! Мой брат превратился в дикого зверя. Мой брат был доведен до такого состояния, что стал стервятником.
У Флавио было совершенно измученное лицо, выпученные глаза. По его истощенному телу пробегали судороги, и она видела, как под рубашкой учащенно поднимается и опускается его грудь. Она неожиданно вспомнила, как в детстве держала в руках раненую птичку, ощущая, как сильно бьется под пальцами ее сердце, словно оно готово было разорваться. В тот день она удивилась, что жизнь может заключаться в этом ничтожном бешеном стуке и что достаточно одного движения, чтобы заставить его замолчать — сжать чуть сильнее из-за неловкости, или опасного чувства власти, или даже из-за слишком эгоистичной любви; и тогда она поняла, что жизнь — крайне хрупкая вещь.
Теперь перед ней трепетал ее брат, и она видела, как отвращение выворачивает его наизнанку, но продолжала молчать, ощущая тошноту, не находя в себе слов утешения, не имея возможности попытаться развеять одолевавшие его кошмары.
Обрывки воспоминаний заполонили ее сознание. Она увидела их с братом детьми, лежащими на животе в лодке, с нагретыми солнцем макушками; они разглядывали птиц в зарослях тростника. Морские купания в Лидо, летние вечера на пляже, исполненные истомы и лени; кожа, иссушенная солью. Ее брат стоит в Сан-Микеле, на его тонкой застывшей фигуре болтается слишком широкий черный костюм, позаимствованный для похорон у кузена; лицо его бесстрастно, губы, чтобы не дрожали, плотно сжаты. И в день его отправки на фронт неожиданная нежность его поцелуя, которую она до сих пор ощущала на своей щеке.
Его тело сотрясала дрожь, переходящая в самопроизвольные спазмы. Несколько секунд она колебалась, затем неловким движением придвинулась к нему, порывисто укрыла его сначала одним пальто, затем еще одним, укутала его ноги, бедра, плечи. В голове билась лишь одна мысль: защитить его от холода, от голода и от монстров, которые терзали его. Она прижалась к его дрожащему телу, погладила его лоб и щеки, ощущая на пальцах холодный пот.
Внезапно он отвернулся, и его вырвало, и она обхватила его руками и держала, пока его тело в конвульсиях изрыгало из себя алкоголь и отчаяние, тревогу и сожаление, ужас, отвращение и жестокость, все его страхи и навязчивые идеи.
Ливия не отпускала его. Она беззвучно рыдала, открыв рот, потому что разлука с сыном была словно жгучая рана в ее сердце, потому что она чувствовала себя недостойной и беспомощной, потому что отчаяние порой могло быть таким бездонным и ужасным, что накрывало с головой и ломало до тех пор, пока от тебя ничего не оставалось, ничего, кроме запаха крови, алкоголя и рвоты… Но она не разжимала рук, удерживая своего брата на краю пропасти, прижимая Флавио к своему телу, готовая спуститься вместе с ним, сопровождая до самого края его тьмы, страдания, падения, и она откинула голову назад, чтобы удержать равновесие, потому что отказывалась покинуть его, отказывалась верить в ад, небытие и тьму, отказывалась отступать… Флавио тянул ее вниз всем своим весом, ее руки напряглись от усилия, но она держала его и не собиралась отпускать, она никогда его больше не отпустит, даже если ей придется до скончания века оставаться на ледяном полу терраццо их детства, с братом на руках.
Франсуа смотрел на своего сына, и сердце его обливалось кровью. Он сидел в одной рубашке на стуле возле детской кроватки, опершись локтями на колени, и прислушивался к неровному дыханию маленького мальчика, который спал на спине, держа у лица сжатый кулачок.
У Карло была температура. Выбившиеся из-под белой повязки влажные волосы прилипли ко лбу, длинные темные ресницы вздрагивали. Его руки были забинтованы. Слава Богу, несчастный случай произошел осенью, и на мальчике были длинные брюки и свитер. Поэтому большая часть его тела была защищена, но разбившееся стекло поранило ему руки и частично лицо. Каким-то чудом он успел прикрыть глаза. Когда Франсуа думал о том, что осколки могли лишить ребенка зрения, он испытывал леденящий ужас.
«Шрамы со временем исчезнут, поскольку кожа его лица еще будет обновляться», — сказал врач, который накладывал небольшие швы на лбу и правой щеке. Карло находился под наркозом, чтобы доктор мог работать спокойно.
Малыша, лежащего на полу в луже крови, обнаружила Колетта. Обезумев от страха, на грани истерики, девушка помчалась за Элизой, не теряя ни секунды. Та подхватила племянника на руки и устремилась в больницу, откуда позвонила в мастерскую, чтобы известить Франсуа о случившемся несчастье. Услышав бесцветный голос сестры, Франсуа вначале подумал о самом худшем. Он никогда не забудет ужас, охвативший его при мысли, что сын умер. В больнице он увидел Элизу, бледную, в платье, запятнанном кровью. Она безостановочно ходила по коридору. Две медсестры больше часа пинцетом вынимали из кожи ребенка микроскопические осколки стекла. Карло провел в больнице десять дней. Это был его первый вечер дома.
За окном порывы ветра сотрясали деревья, они стонали в ночи. Оконные рамы скрипели, словно мачты корабля в открытом море. Франсуа поднялся, чтобы откинуть одеяло. Карло нельзя было сильно потеть. Он потрогал его живот, грудь, решил, что температура не очень высокая и пока беспокоиться не о чем.
Карло вздохнул. Его губы зашевелились, будто он хотел что-то сказать.
— Я здесь, мой мальчик, не бойся, — прошептал Франсуа, застегивая пуговицы на его голубой пижаме.
Он переставил лампу, чтобы яркий свет не падал на кроватку. В углу комнаты крышка ящика с игрушками была открыта. Мальчик, похоже, был рад снова увидеть свои локомотивы и машинки.
Франсуа сел в кресло, которое принес из гостиной, и положил ноги на табурет. Он прислонился затылком к спинке кресла и закрыл глаза, ощущая неимоверную усталость.
Он был один в доме со своим сыном, поскольку Элиза уехала за Венсаном, репатриированным из России. С момента несчастного случая с Карло и неожиданного известия о возвращении Венсана брат с сестрой в течение десяти дней почти не сомкнули глаз. Встревоженный чрезмерной бледностью Элизы, он считал, что ей не стоит сейчас ехать в Париж, но она не хотела ничего слышать. Собрав свой маленький кожаный чемодан, она надела шляпку, перчатки и отправилась на вокзал.
А Ливия… Почему он до сих пор не известил ее о несчастье? Ведь она мать Карло, она вынашивала его девять месяцев и подарила ему жизнь. Разве она не имела права знать, что ее ребенок серьезно пострадал? Но в его душе будто что-то захлопнулось.
После того как врач заверил, что Карло не угрожает смертельная опасность и порезы скоро заживут, хотя пока останутся шрамы на лице и руках, Франсуа испытал прилив гнева, почти ненависти к своей жене, словно это она была виновата в случившемся. В конце концов, именно из-за нее он открыл мастерскую своего отца и заказал эти опасные листы стекла. Он в очередной раз убедился в правоте Элизы. Если бы его жена была достойной матерью, преданной сыну и мужу, этой трагедии не произошло бы. Мастерская оставалась бы закрытой на ключ, как и все эти годы, когда за ней следила внимательная сестра, и его сын не попал бы в беду.