Проведя несколько месяцев среди мальчишек, я был полон идей, некоторые из которых, помимо прочего, участливо поддерживала Организация по обеспечению благосостояния католиков, чье давнее внимание к проблемам молодежи из необеспеченных кварталов города давало ей приоритет в определении первоочередных задач по борьбе с явлением подросткового бандитизма. Однако проекту не суждено было осуществиться: в Нью-Йорк нагрянула инспектор сенатской Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности миссис Скотти с целью предупредить городскую администрацию, что любые контакты со мной чреваты неприятностями и меня постигнет заслуженная кара. При этом она едва не совершила роковую ошибку, решив начать с председателя «Мобилизации молодежи», чье имя и положение не вызывало у нее сомнений в его политических пристрастиях. Однако Джеймс Маккарти, достойный выпускник ирландского Нотр-Дама, питал отвращение к антидемократической деятельности своего однофамильца и, будучи непосредственным свидетелем того, каких трудов мне стоило собрать материал, поддерживал мое начинание.
На заседании специальной сессии поименно созванного Совета «Мобилизации молодежи», который никогда не собирался в таком полном составе, мне устроили проверку на политическую лояльность. В Совет входили начальники отделов муниципалитета, включая водоснабжение и канализацию, не имевшие ни малейшего представления о работе на социальном поприще. Их собрали, чтобы, задав мне ряд вопросов, они решили, достоин я писать сценарий или нет. В огромном зале заседаний муниципалитета, где это происходило, мне, человеку достаточно оптимистичному и даже способному донкихотствовать, показалось, будто многие были смущены тем, что вынуждены принимать решение по вопросу, в котором ничего не смыслят. В этот момент какая-то неопрятная женщина истеричного вида в теннисных тапочках закричала, размахивая толстой папкой, дюйма четыре толщиной, набитой, по ее словам, документами, обвинявшими меня в государственной измене, — воистину бесценным вкладом миссис Скотти в копилку мировой цивилизации, — что Артур Миллер — это тот, кто убивал их сыновей в Корее. Я позволил себе заметить: вопрос о сценарии касается моей квалификации, и я не намерен обсуждать здесь свои политические взгляды, чтобы получить право заниматься тем, что мне отпущено от природы. Решение принималось тайным голосованием, и мне не хватило поддержки одного человека. Удачный и весьма обнадеживающий исход в тот момент истории. Таковы были времена.
Ощущение надвигающейся катастрофы было как бы разлито в воздухе и преследовало нас в «Уолдорфе». Мэрилин уехала из Голливуда, устроила своего рода демарш, требуя изменить условия контракта с «XX век Фокс», чтобы создать совместно со своим компаньоном Милтоном Грином кинокомпанию «Мэрилин Монро продакшнз». Она хотела получить возможность снимать свои собственные фильмы. И очень верила в проект, обещавший достойные роли и стабильное положение. Этого ей не могли простить тогдашние кинокритики, считавшие, что такая пустышка и непрофессионал не может требовать творческой свободы, ставя условия солидной и уважаемой компании «XX век Фокс».
Она тем временем начала ходить на занятия в студию к Ли Страсбергу, где сидела, не открывая рта, так он заворожил ее своим авторитетом, да и вообще актерская жизнь в Нью-Йорке отличалась от голливудской, где профессионализму предпочитали щекотливый интерес к размерам чужих носов и грудей. Я практически не был знаком со Страсбергом, если не считать случайного рукопожатия и кивка головы, которыми мы однажды обменялись, да широко циркулировавших слухов о его неистовом темпераменте, чем он прославился в «Групп-театр», однажды в раздражении сбросив актера со сцены. Среди уважаемых мною актеров были такие, как моя сестра Джоан, которые боготворили его, хотя один из корифеев, Монти Клифт, называл его шарлатаном. Вначале, когда мы с Мэрилин познакомились, я считал, что ее отношения со Страсбергом меня не касаются, списывая благоговейный трепет, с которым она произносила его имя, на потребность обрести веру, выкарабкавшись из болота голливудского цинизма. Идеализация чревата потерей иллюзий, но без идеала нельзя прожить. Я тогда не понимал, что вопреки всем моим человеческим слабостям меня тоже идеализировали.
Она же была для меня живительным источником света, вся загадка, влекущая тайна, то уличный подкидыш, то остро чувствующее, поэтичное существо, сохранившее такую непосредственность, о которой можно только мечтать, переступив порог юности. Порою казалось, все мужчины для нее — мальчики, дети, которых обуревает желание, и она может его удовлетворить, а ее взрослое «я» наблюдает со стороны за происходящим. Мужчины были ее насущной и в то же время святой заботой. Она могла увлеченно рассказывать, как на какой-нибудь вечеринке двое пытались затащить ее в кровать, но, по ее словам, она избежала этой участи. Сюжет, весьма банальный сам по себе, был малоинтересен, но поражала ее необычная способность смотреть на себя со стороны. При этом она не осуждала и не проклинала своих обидчиков. Быть рядом с ней означало быть своего рода «избранным», как будто тебя осенял божественный свет иной жизни, где подозрительность никак нельзя было считать здравым смыслом. Она вообще им не обладала, но чем-то высшим, святым, каким-то особенным всепроницанием, втайне осознавая: люди — сама нужда и боль. Менее всего она хотела быть судией, мечтая завоевать у ослепленных ее красотой и поэтому глухих к ее человечности мужчин признание своей сентиментальной и жестокой профессии. Она была королевой и бродягой, то молилась на свое тело, то впадала в отчаяние от обладания им. «Но ведь столько красивых девушек!» — восклицала она в ответ на чью-то восхищенную немоту, как будто ее красота была непреодолимым препятствием серьезного отношения к ней самой. Все это было неподвластно суду разума — меня затянул водоворот, где ни опоры, ни передышки. В результате она стала моей единственной реальностью. Я мало что знал о ее прошлом, но оно и так было понятно. Мне даже казалось, что я чувствую ее боль острее, чем она сама. Ибо меня не примиряла с жизнью тихая гордость за то, что я пережил.
Это было какое-то необыкновенное лето, так оно и запомнилось. Утро начиналось с того, что мы с Мартином и Блумгарденом обсуждали постановку и просматривали актеров на имевшиеся вакансии. Или же я отправлялся к Борису и Лизе Аронсон, которые жили на Сентрал-Парк-Уэст, где мы погружались в бесконечные варианты декораций к обеим пьесам. При этом моя душа жила половинчато, наслаждаясь и испытывая угрызения, в голове все перемешалось и был полный сумбур от пьянящей красоты бытия. Днем я отправлялся в Бруклин, где в перегретой буксе в Бей-Ридже Винченцо Риччо обучал меня искусству выжить в этом самом бандитском из городских районов. Летние ночи как нельзя лучше подходили для всяких драк, и бессмыслица происходящего делала мои скромные притязания на упорядоченную жизнь более осязаемыми.
Та часть Бей-Риджа, где обитал Риччо, оказалась трущобами. Здесь жили в основном белые иммигранты, ирландцы, итальянцы, семьи выходцев из Германии и Норвегии. С улицы дома выглядели сносно. Неподалеку располагалось большое негритянское гетто Бедфорд-Стейвисант, но конфликтов на расовой почве не возникало. Более того, ребята-негры, когда дома наблюдалось временное затишье, могли отправиться на метро на другой конец города, чтобы ввязаться в какую-нибудь драку между белыми бандами. Негритянские группировки враждовали между собой не меньше и по тем же самым причинам. Казалось, своей непримиримостью вражда была отчасти обязана полной бессмысленности. Высокий приличный восемнадцатилетний паренек-негр, сын врача из Бронкса, специально приезжавший в Бей-Ридж подраться, на мой вопрос, что его привело сюда, пожал плечами, бросив на меня недоуменный взгляд, в котором читалось презрение, как я мог быть настолько глуп, чтобы не понять его. Бессмысленность драк была некой формой самоутверждения, насмешкой над общепринятыми представлениями, что есть победа, а что поражение. Логика духа оборачивалась непостижимостью сознания.