Вот здесь мне хочется остановиться, чтобы еще раз воздать должное Александру Александровичу. Когда перед ним был враг, немец, может быть, ярый фашист, он не счел себя вправе его судить, обвинять, мстить — он поступил, как гуманнейший человек, как истинный врач — сначала он должен, следуя врачебной этике, вылечить больного, спасти от смерти раненого и уж, — только потом передать его военному суду как врага. Как же надо уметь управлять своими чувствами, своим разумом, своей волей!..
Кстати, еще раз о местной анестезии. Александр Александрович очень внимательно всегда относился к болевым ощущениям пациента, я знаю это по себе — ведь мне не раз приходилось попадать к нему на операционный стол.
— Ну как, тебе не больно? — всегда спрашивал он. — Ты скажи, если больно, не терпи зря [2].
И я отлично понимаю его, когда он по-немецки объясняет вражескому ефрейтору, что тот боли не почувствует. При хирургическом вмешательстве Александр Александрович даже врагу не хочет причинять боли, хотя если бы он столкнулся в этим же ефрейтором один на один где-нибудь на линии фронта, он бы не стал его щадить — ведь в этом случае перед ним был бы враг. А здесь этот мастер хирургии, глядя в лицо нашего смертельного врага, успокаивает его: «Боли испытывать не будете». Такова была его профессиональная этика.
9 августа он записывает в дневнике: «Я решил упоминать о таких случаях и дальше вместе с описанием всех будущих операций. В споре между сторонниками и противниками применения местной анестезии в условиях фронтовой обстановки эти записи могут явиться объективным доказательством справедливости наших взглядов на значение местного обезболивания в военно-полевой хирургии. Мне кажется, что и в далеком будущем описанные мной наблюдения могут представить несомненный интерес…»
На следующий день Александр Александрович делает запись, открывающую еще одну деталь его отношения к любимому делу.
«10 августа… Во время операции налетел немецкий самолет и начал бомбить. В операционной возникло замешательство. Некоторые рванулись к выходу, другие инстинктивно прижались к брезентовым стенам палатки. Я понимал, что все это бессмысленно, прервать операцию нельзя, и молча продолжал оперировать. Постепенно успокоились и другие.
Вечером смотрел, как оперирует одна девушка — хирург госпиталя. Прекрасные руки, отлично оперирует, но, к сожалению, и она не избежала общей беды. Я давно заметил, что женщины-хирурги, за редким исключением, работают «под мужчину», применяя во время манипуляций с тканями гораздо больше усилий, чем нужно. Обидно, что это как раз там, где больше, чем в какой-либо работе, можно с пользой дела применить чисто женские качества — нежность, аккуратность, осторожность. Женщины от них отказываются, словно боясь показать себя слабее мужчин».
В 1944 году, находясь на Волховском фронте, Александр Александрович делает такую запись:
«12 февраля… Вхожу в операционную, вижу: у одного стола столпилось много народа. На столе лежит необычный пациент — мальчик восьми месяцев, раненный в левую стопу. На ножке чистая запекшаяся кровь — такая может быть только у ребенка. На ранке корочка заживает гладко, как у зверька. Ребенка принесла старуха-бабка, матери у него нет. Фамилия ребенка Панов, имя Карл. Его отец, может быть, лежит где-нибудь под березовым крестом или торопится к своей Гретхен на запад. У сестер серьезные лица, в них борются чувства матерей и солдат. Ребенок не виноват, все это хорошо понимают, но все же как-то тягостно. Мальчик лежит молча, точно чувствует, что плакать ему нельзя. Беленький, но разве у нас нет девушек блондинок?.. После перевязки старуха заворачивает его в лохмотья и шепчет: «Чем кормить тебя буду? Нагуляла вот, а самой след простыл…»
Да… Интересно, где теперь этот Карл Панов? Ему должно быть уже тридцать пять лет, а может, ему сменили имя и он даже не знает, что рожден от немца?
В некоторых записях дневника как-то особенно явственно чувствуется личность Вишневского. Я будто слышу его речь высокого, звонкого тембра, я даже вижу его энергичное лицо в очках, его изящное сложение, не смотря на короткую шею и слегка приплюснутый бритый череп. Я ощущаю его волевую и в то же время художественно одаренную натуру, когда посреди грохота и ужаса смерти он способен наблюдать природу: «Лежу на плащ-палатке в лесу, смотрю на землю, — пишет он в дневнике. — Муравей несет другого. До чего трогательно! Нам бы у них поучиться. А может быть, он его сожрать хочет?!.»
А вот что происходило во время бомбардировки приднепровской деревушки:
«12 августа… У околицы стонет, прислонившись к забору, пожилая женщина: ее ранило осколком авиабомбы. Я сделал ей перевязку и помог дойти до дома. Вместе с ней вошли в хату и мы. На полу лежит мальчик. Лицо прикрыто полотенцем, около головы лужа крови. Женщина застыла в ужасе. Я приоткрыл мертвому лицо. Она дико вскрикнула — это был ее сын. На шее у него зияет огромная рана — она выглядит так, будто хищный зверь вырвал кусок мяса. Мальчик, видимо, сидел у окна, и его убило осколком разорвавшейся бомбы. Тяжко было слышать вопли матери. У печки стоял дед, не спуская глаз с убитого при нем, внука. Вбежала девочка и принялась громко причитать: «Красавец ты мой, братец ты мой любимый!»
Мы вышли из хаты и, сопровождаемые рыданьем женщин и детей, уехали из окутанной дымом деревни. Не прошло и нескольких минут, как машина оказалась в степи и сразу все изменилось. Стало тихо и удивительно мирно. Сияло солнце, пригибалась от ветра трава. Но вскоре небо нахмурилось, и вдруг полил проливной дождь. Дорогу размыло, и мы решили сделать Привал в небольшой деревушке. Зашли в первую попавшуюся избу. Женщины угостили нас молоком и все спрашивали: «Неужели и дальше будете отступать?» Отвечаем, что нет, а у самих на душе скверно… Как только дождь утих, тронулись дальше, к Каневу. В пути опять попали под бомбежку. Шестерка «юнкерсов» «обрабатывала» дорогу. Выбрались из машины и залегли в мокрой траве. Когда самолеты улетели, я почувствовал, что промок до нитки и изрядно обжегся крапивой. Наконец добрались до Канева. Госпиталь из городской больницы переехал в здание гостиницы, расположенной на высоком берегу реки. Отсюда открывается великолепный вид. Внизу расстилается ширь Днепра. Он чудесен даже сейчас, в ночной полутьме… Совсем недалеко могила Тараса Шевченко, вокруг небольшой лес и безбрежная украинская степь.
Но любоваться этим нет времени. У входа в госпиталь пахнет цветами, в комнатах — кровью. Здесь сейчас тысячи раненых…»
В августе 1941 года Александр Александрович был назначен главным хирургом Брянского фронта. Из Москвы он вместе с хирургом Смоляницким, с которым он работал еще на Халхин-Голе, отправился в Брянск. Летели они на У-2, пилот вел машину неуверенно, ибо не знал маршрута. Разрешения сесть в Брянске не было дано, и пилот так им и сказал: «Доберетесь как-нибудь!» Все же через два часа сели в Брянске, где, как выяснилось, не было ни единого госпиталя. С трудом нашли машину, чтоб добраться до штаба фронта, который находился, как им сообщили, «в лесу под Брянском».
Брянский лес! Знаменитый лесной массив, которому немцы нанесли огромный ущерб. Они намеренно уничтожали и сжигали лесное богатство брянского заповедника, но Александр Александрович, пробыв на этом фронте всего двадцать дней, еще застал эти дебри нетронутыми.
Штаб фронта был в стадии становления — «устройства на лесном жительстве». Был там и огромный подземный госпиталь, состоящий из множества землянок, выложенных бревнами внутри, а сверху, по накату, замазанных глиной, засыпанных песком и обложенных дерном. Этим госпиталем и должен был заведовать Смоляницкий. А Александр Александрович, устроившись в штабе фронта, в палатке, ночуя на нарах, должен был объезжать соседние городские госпитали — г. Орле, в Городище, в Речице — и походно-долевые госпитали. Всюду он наводил порядок и каждый день оперировал раненых.