Однажды Александр Александрович сказал мне, что хирургами не родятся, а делаются. Я отвечала: Флобер тоже утверждал, что гений — это терпение. Профессор любил поговорить о жизни писателей, художников, артистов, тем более что многие люди из этого мира со своими недугами обращались именно к Вишневским — к кому-либо из этой знаменитой врачебной династии.
Как-то во время такой беседы Александр Александрович спросил:
— А вот скажи ты мне, пожалуйста, откуда возникает мысль у художника написать чей-нибудь портрет? Что, так сказать, является импульсом? Что это за процесс?
Я попыталась изложить ему какие-то свои соображения по поводу разного мироощущения у разных художников, а потом представила себе, что могло бы привлечь живописца в этом своеобразном невысоком человеке с гладко выбритой головой, словно крепко ввинченной между высокими плечами, с кожей цвета слоновой кости, темными глазами и нежной улыбкой в уголках небольшого рта.
— А хотелось бы тебе, Шура, чтобы мой отец, Петр Петрович, написал твой портрет?
— Ну что ты! — смутился Вишневский. — Я не так уж красив, да и ростом не вышел…
Но случилось так, что на следующий день мои родители пришли навестить меня как раз в час утреннего обхода профессора. Он стремительно вошел в палату. Из-под сверкающего белизной халата были видны его генеральские брюки, синие с красными лампасами. Рукава были завернуты и открывали его красивые смуглые руки, с почти женской округлостью от кисти до локтя.
Мой отец, Петр Петрович, привстал с кресла у окна, а Ольга Васильевна — моя мама, сидевшая возле меня, весело улыбнулась. Она очень ценила и уважала Александра Александровича. Он поздоровался с родителями и, облокотившись о спинку моей кровати, принялся занимать гостей, как радушный хозяин. Кивая на моцартовский клавир, с улыбкой сказал отцу:
— Вот, смотрите, Петр Петрович, какие дела творятся! Сам Дон-Жуан поселился на Большой Серпуховке!
Все рассмеялись, завязалась живая беседа, и вдруг Петр Петрович внимательно посмотрел на профессора и сказал:
— А вас было бы хорошо написать, Александр Александрович. Вот так, как вы сейчас стоите… в рост. Как вы думаете?
Александр Александрович метнул в мою сторону взгляд за сверкающими стеклами очков и, улыбнувшись своей улыбкой фавна, ответил:
— Ну что же, Петр Петрович, я был бы счастлив…
Вишневский напрасно подозревал меня в сговоре с отцом — для меня его предложение было неожиданным.
Решили не откладывать дела в долгий ящик. Отец несколько раз приезжал делать зарисовки. Но ему захотелось посмотреть Вишневского за операционным столом. Я к этому времени поправилась, и мы были приглашены на одну из операций. Профессору предстояло оперировать больного с неточным диагнозом.
В назначенный день, надев халаты и шапочки, нацепив на лица марлевые маски, натянув на обувь бахилы, мы с Петром Петровичем вошли в святая святых хирургического отделения.
Отец сел у окна на табуретке, спиной к свету, и развернул свой блокнот для рисования, а я забралась ка амфитеатр — на места курсантов и врачей ЦИУ [1]. То, что я увидела, запомнилось мне на всю жизнь.
Это было невероятное сочетание: искусства — с математической точностью, неумолимого вторжения в тайны организма — с пластикой и изяществом движений, смелости и решительности — с осторожностью и гуманностью. И обстоятельность! Обстоятельность, которая начиналась с мытья рук. Александр Александрович, сидя на вертящемся стуле перед умывальником, тщательно мыл руки. Он мыл их минут пятнадцать мылом и щеткой, растирая руки мыльной пеной. Он разговаривал с ассистентами, делал указания, советовался с ними, и по всему чувствовалось, что он несколько возбужден.
— А все же я думаю, что это не грыжа. Нет. Не то! — говорил он, подходя к операционному столу, на котором лежал подготовленный к операции пожилой мужчина. И, заметив настороженность в глазах помощников, добавил: — Ну ладно, ладно. Вскроем и поглядим, что там такое…
Громадный круг лампы ярко освещал прямоугольник желтоватой кожи. Все остальное было закрыто белыми простынями (тогда в операционных пользовались белы ми простынями и халатами, теперь они — зеленого цвета). За этим прямоугольником — очередная тайна, которую предстояло раскрыть людям в марлевых масках, склонившимся над столом. И каждый раз — ответственность, каждый раз — неизвестность, каждый раз — риск. Ведь, казалось бы, человеческий организм создан природой по единому образцу. И болезни будто уже известны испокон веков, а на деле каждый человек со всем его внутренним устройством неповторим.
Наконец все готово. Работает какая-то сложная аппаратура, поблескивая никелем трубок, кранов, счетчиков… Вытянув перед собой руки, смоченные каким-то составом, профессор подходит к столу.
Я смотрю на непривычное для меня лицо Александра Александровича — он без очков. Он близорук и потому снимает очки на время операции, и тогда лицо его принимает выражение особой напряженности и внимания.
Оно вдохновенно и торжественно. Говорит он коротко, с выкриком, то весело» бодро, а если видит что-то неожиданное в процессе работы, то нараспев, мягко:
— Ты смотри-и-и, какая здесь, оказывается, исто-о-рия!..
Команда профессора четкая:
— Крючки!.. Зажимы!.. Пинцет!.. Живо!.. Прямей держи крючок, чтоб не съезжал… — Вообще-то профессор во время операции иной раз был довольно резок, но в этот раз, видимо, в присутствии Петра Петровича, он был корректен.
А над столом споро и четко двигались руки медсестер в резиновых перчатках, подавая инструменты.
В это время интересно наблюдать за лицами ассистентов. Под масками, за спокойствием и выдержкой перед каждодневным процессом вторжения в область неизвестного — всегда сознание ответственности, и, чем талантливее врач, тем глубже это его сознание…
Операция закончена. Профессор отходит от стола, предоставив ассистентам заниматься наложением швов. Он серьезен и даже удручен: у больного неоперабельный рак.
— Я ведь чувствовал это, — говорит он, снова намыливая руки, — но всегда хочется надеяться на лучшее. Вот ведь как можно ошибиться… Лечили от колита, прощупывали грыжу, а вскрыли — вот тебе, пожалуйста: обширнейшая раковая опухоль!
Вишневский подходит к моему отцу, уже закрывшему свой большой блокнот для рисования.
— Вот такая у нас работа, дорогой Петр Петрович. И это еще не все. Там, внизу, ждут жена и дети больного, и мне надо будет с ними говорить. Это иной раз труднее, чем сделать операцию!.. А сейчас пройдемте ко мне в кабинет и выпьем по чашечке кофе.
И они, сняв в предоперационной халаты и бахилы, выходят в длинный коридор, и я вижу, как они медленно движутся по нему — крупный и высокий Петр Петрович, сложив руки за спиной, внимательно поглядывает на невысокого, но значительного в своей военной выправке Александра Александровича, который энергично жестикулирует, что-то рассказывая. Временами они останавливаются друг против друга, и я вижу их силуэты на фоне дальнего окна.
Портрет Вишневского вынашивался долго. Вначале предполагалось изобразить его за операционным столом, но неинтересно было писать лицо, закрытое маской. Потом продумывался костюм. Были сделаны наброски портрета в белых штанах и бахилах, но это показалось скучноватым по цвету. И Петр Петрович решил писать Вишневского в генеральских брюках с лампасами.
Когда поза была найдена и портрет скомпонован, Вишневский стал ездить в мастерскую отца на Большую Садовую. Там, стоя в своем синем халате перед мольбертом, Петр Петрович продолжал живое общение с Александром Александровичем, изучая его и находя все новые и новые черты характера в подвижном, выразительном лице этого замечательного человека.
Впоследствии я спрашивала Александра Александровича, о чем они разговаривали во время сеансов.
— С Петром Петровичем общаться было необычайно интересно, — рассказывал Вишневский, — но у меня было такое впечатление, что он никогда не разговаривал только ради поддержания беседы. Если он говорил о чем-нибудь, то, значит, это его в самом деле интересовало. И его живой интерес передавался собеседнику. Если же ему было неинтересно, то он терпеливо и учтиво слушал. А у нас с Петром Петровичем одна общая страсть — охота. Ну конечно, с увлечением вспоминали о тягах, об осенних перелетах, о зимней охоте на зайца. Он рассказывал о старинной охоте с гончими и описывал ярко и красочно то, что видел в юности… Ну а потом он мне многое разъяснял о творчестве художника. Вспоминал своего тестя — художника Сурикова, которого очень любил, рассказывал о Шаляпине, о Коненкове, о Москвине и Качалове, о знакомых художниках и актерах. Ну для меня, конечно, открывалось многое, о чем я не имел представления. Ведь Петр Петрович по-особому видел и ощущал жизнь и людей…