Мы подходили к Сухуми. Над нами раскинулось синее, в легких облачках небо. Спокойная морская гладь искрилась и отливала розоватым светом в лучах восходящего июньского солнца. Пассажиры, столпившись у борта, не сводили глаз с зеленых кавказских предгорий, местами спускавшихся к самой воде. Ничто не предвещало грозы в этот час, когда мы сходили на берег…»
Уже по этому маленькому отрывку видно, что Александр Александрович обладал отличным литературным слогом и художественным видением. Когда я однажды принесла ему свой рассказ, он прочитал его вслух и тут же сделал удивительно меткие стилистические поправки.
— Вот здесь слово «темперамент» я бы заменил словом «неуемность», — говорил он, и я только дивилась его чуткому уху и точности определений.
Итак, выйдя на площадь в Сухуми, Александр Александрович увидел толпу, стоящую возле столба с репродуктором. «Достаточно было взглянуть на запрокинутые вверх, сосредоточенно-молчаливые лица людей, чтобы понять, что произошло нечто исключительно важное», — пишет Александр Александрович. Узнав о нападении Германии на Советский Союз, уже через два часа Александр Александрович на грузовике выехал в Сочи, чтобы, кое-как втиснувшись в битком набитый вагон, выехать в Москву. Стоя у окна и думая о том, какие испытания придется перенести, он решил вести дневник, чтобы хотя бы кратко записать все, что произойдет с ним в течение дня.
В сануправлении Красной Армии были удивлены возвращением Вишневского с Кавказа, поскольку он «вдогонку» был назначен главным хирургом Закавказского фронта. Но начальник управления Ефим Иванович Смирнов по просьбе Александра Александровича назначил его армейским хирургом на Юго-Западный фронт, то есть на самую тяжелую линию военных действий. И его направляют в Киев.
«30 июня… Под утро прибыли в Киев. Вокруг вокзала в небе покачиваются аэростаты воздушного заграждения. В бледных лучах утреннего солнца они кажутся вылитыми из серебра. Выйдя на привокзальную площадь, я стал расспрашивать, где находится штаб, но никто не говорит, несмотря на то, что всему Киеву известно новое, недавно выстроенное здание штаба. Все боятся шпионов и считают такую конспирацию необходимой. Наконец мне удалось поймать какую-то «потерявшую бдительность» старушку, которая указала мне улицу и описала дом. В штабе пусто. Оставив вещи, отправился в город… Побрившись и позавтракав, я отправился в штаб. Здесь меня принял помощник начальника управления Юго-Западного фронта. Договорились, что поеду в Тернополь, где находится штаб фронта, и там уточнят мое назначение. Ехать советуют санитарным поездом вместе с врачом Знаменским, который получил назначение туда же в качестве армейского эпидемиолога…
К вечеру получил предписание явиться в Тернополь и отправился на станцию. Вспомнился 1939 год, когда во время событий на Халхин-Голе я добирался в Улан-Удэ так же, как и теперь, санитарным поездом. Начала обеих войн, для меня по крайней мере, похожи. Остается пожелать, чтобы похожими оказались и окончания их…»
За время, что Вишневский со Знаменским в Киеве на вокзале ждали отправки санитарного поезда, фронт уже успел передвинуться из Тернополя обратно в Проскуров. Я смотрю на карту схем, приложенных к дневнику, и вижу, каким бешеным напором заставляли немцы отступать наши войска. И вот самолетом У-2 хирургов доставляют в Проскуров, и Александр Александрович подробно описывает атмосферу начала военных действий в маленьком украинском городке. И словно воочию видишь толкотню на улочках, повозки, артиллерию, танки, гражданские машины — все это задерживает движение, образуя пробки.
Люди ищут свои части, нужные им учреждения, расспрашивают друг друга. Никто толком ничего не знает. Жарко, пыльно, душно. В штабе Александру Александровичу советуют дождаться прихода отступающей армии, в которой он должен возглавить хирургическую часть.
Его поражает обстановка в сануправлении: у всех только одна мысль: «не отстать при отступлении». И вот здесь начинаешь понимать всю сложность и ответственность, возложенную на медицинский персонал. Отстать при наступлении — это значит: либо попасть в плен, либо принять бой.
Я вспоминаю военные годы в тылу, в эвакуаций, когда мы часто не вполне понимали, что происходит на фронте. Мы ужасались, когда наши отступали с потерями, ликовали, когда наши, продвигаясь вперед, отбивали у немцев города и села. И хоть мы находились в тылу, жили единой мыслью о победе над врагом и верой в нее, все же мы тогда еще не всегда представляли, что за россыпями огней салютов в ознаменование очередного освобожденного города, села, населенного пункта были груды страшных развалин, пожарища и тысячи погибших людей!
И часто, это были просто опустевшие пространства земли, на которой недавно жили, работали, строили наши русские люди!
Читаю дневник Вишневского, в котором он скупыми своими строками заставил меня сейчас, через 37 лет, все это осознать и осмыслить.
Так вот, если представить себе, что в этой чрезвычайно тяжелой военной обстановке Александру Александровичу, кроме его хирургической работы и административной ответственности, еще приходилось сталкиваться с противниками его методов лечения, то образ его предстает перед нами рельефнее не только во внешних проявлениях, но и глубже раскрывается его внутренний мир.
«3 июля 1941 года… Опыт Халхин-Гола и особенно работа на финском фронте убедили меня в том, что масляно-бальзамическая эмульсия действует на нагноившуюся огнестрельную рану в принципе совершенно так же, как и на любой другой очаг гнойного воспаления. Бактерицидность мази и ее благоприятное влияние на трофику тканей стимулируют местные защитные механизмы. Воспалительный процесс локализуется, рана быстрей заживает… Любопытно отметить, что время от времени я встречаю скрытое, а иногда и явное противодействие со стороны некоторых врачей нашим методам лечения. Характерно также, что еще ни разу я не слышал плохих отзывов от раненых. Напротив, они обычно сами просят во время перевязок снова наложить им повязки с мазью Вишневского. Такие просьбы меня очень радуют. Совершенно очевидно, что наши методы незаменимы в условиях войны, что, разумеется, отнюдь не исключает необходимости активных хирургических вмешательств по определенным показаниям».
Есть в дневнике такая запись:
«4 июля… В госпиталь заходил писатель Твардовский, но я его, к сожалению, не видел. Жаль, нравятся мне его стихи».
А было это в Проскурове, вблизи от фронтовой линии. Твардовский приезжал туда, работая во фронтовой газете, и стихи его уже публиковались в газетах и журналах. Вот одно из них:
Пускай до последнего часа расплаты,
До дня торжества — недалекого дня —
И мне не дожить, как и многим ребятам,
Что были нисколько не хуже меня.
Я долю свою по-солдатски приемлю,
Ведь если бы смерть выбирать нам, друзья,
То лучше, чем смерть за родимую землю,
И выбрать нельзя.
Так писал Твардовский в первые дни войны в гуще событий. Может быть, здесь, среди молодых новобранцев, с которыми встречался поэт, и родился неповторимый и бессмертный образ русского солдата Василия Теркина, приводивший Вишневского в восторг.
Этим же числом — 4 июля — помечена еще одна интересная запись:
«В госпитале познакомился с врачом из Дербента, который с такой любовью говорил о хирургии, что я подумал: не больше ли он ее любит, чем я?»
Читаю эту запись и думаю о том, что так можно писать только о жене, о любимой женщине, и дальше это подтверждается фразой из дневника:
«Смотрю, как работает врач, из Дербента, мой «соперник» в любви к хирургии. А работает хорошо, но чуть грубоват в обращении с тканями…» Великолепная деталь, характеризующая подлинного мастера-художника в своем деле.