– Делала сюжет. Про коровник. – Язык у меня толстый, коровий, я почти мычу.
– Ты ездила?!
– Что ты! Пресс-служба привезла.
– Ты почему домой не пошла?
– Дана попросила сделать сюжет.
– Вот скотина! – Надька рада, что о Данке можно снова сказать плохое слово. Это особое наслаждение: ругать Данку, смеяться над Данкой. Она дает много поводов.
Надька говорит, что был врач, сделал мне укол и велел везти меня домой, спать. Это правда: на правой руке – малиновая точка с алым ободком, след укола. И крохотный синяк, он болит, когда сгибаешь руку.
– Курит там, уродка! Пришла бы и склеила коровник. Нет! Начальство она теперь опять…
Надька ворчит, забыв о салатах и сюжетах. Я робко говорю ей:
– Да ладно, так даже лучше, я хоть отвлеклась… А ты бы поела, а то не напишешь, времени мало.
– А! – Надька машет рукой. – У меня выставка детского рисунка, спектакль в Куклах и машины инвалидам. Если бы не Эдик, первым сюжетом и поставить было бы нечего.
Никак не уйти. Офис держит меня зеленью стен, жужжанием компьютеров, запахом сплетенных проводов. Я стою в коридоре, не зная, смогу ли свернуть за угол, к студии. И страшно, и хочется взглянуть.
– Очнулась? – радостный голос. Оборачиваюсь и вижу молодого парня в кожаной куртке, с кожаной папкой в руках. Густая челка падает ему на глаза, он отбрасывает ее рукой.
Красные милицейские корочки, буквы пляшут, фотография расплывается. Мы идем в кабинет директора, и Виталь послушно выходит прочь. Я рассказываю все снова и плачу, а потом приходится вспомнить вчерашний вечер.
– Это был четверг? – спрашиваю я у следователя.
– Да. – Он удивленно поднимает брови. – Во сколько вы уходили, Оксана Викторовна?
– Уже шли «Новости». Значит, минут пять восьмого.
– Вы часто так поздно уходите? Вы же официально здесь не работаете.
Пожимаю плечами:
– У нас когда сделал, тогда и ушел. А я новенькая, у меня получается медленнее. Вот.
– Значит, часто?
Я хлюпаю носом.
– А Эдуард Максимович был еще в офисе?
– Эдик? Был, конечно. Он вел эфир.
– А кто вообще был здесь, когда вы уходили?
Я говорю, что не помню, и начинаю плакать так, что меня отпаивают пустырником. Это пустырник Эдика, из его стола. Он все время говорил, что волнуется, и жаловался на сердцебиение.
Дома все как всегда: папа гладит белье, глядя в телевизор, бабушка готовит ужин. Мама приходит уже после меня, с двумя трещащими по швам пакетами.
– Ты чего такая? – спрашивает мама.
– Мам, – говорю я, – кажется, я на съемке замерзла. Коровник в чистом поле, ветрища.
– Ага, – соглашается мама, – глаза краснущие! – И кричит в комнату: – Вить! Переключай на новости!
– Не надо! – кричу я. – Я видеть уже не могу этот коровник! Мне от него плохо!
– Ладно, – вздохнув, соглашается мама. Ей жизненно необходимо слышать каждое сказанное мной в телевизоре слово, она за меня волнуется, но всегда в таких случаях уступает. – Завтра спи подольше.
Завтра суббота.
Я ложусь в кровать и плачу. Желтые полосы по потолку, темные тени – по стене. Темная ветка за окном раскачивается от ветра, и все время кажется, что черный бетакам летит ударить меня по голове.
Пытаюсь вообразить, как это было: Эдик, камера на штативе… Штатив раздвинут на всю высоту: наверняка писали погоду, там девицы тонкие, высокие, а камера должна смотреть в глаза. Видоискатель повернут вниз: операторы ниже погоды, особенно когда погода на каблуках. Я вижу, как Эдик подходит к камере, как она теряет равновесие и падает вниз объективом. Эдик близко, он протягивает руку и останавливает падение, он ведь высокий, почти как погода, только без каблуков. Или по-другому: Эдик далеко, и объектив бьет его вскользь по животу. Бред. Я засыпаю, и мне снится, как камера на черном штативе, перебирая тонкими ногами, словно комар, подкрадывается к Эдику и встает на цыпочки. Объектив приподнимается, точно хобот, и ложится ему на затылок. Резким движением камера подминает под себя жертву и, внезапно подогнув штативные ноги, обрушивается сверху.
28 ноября, понедельник
Открываю дверь в кабинет: Данки нет, только висит на стуле ее пиджак. Анечка сидит на столе и болтает ногами, Надя и Лиза – возле, на стульях.
– Ты как? – Даже не пойму, кто выдохнул вопрос, все смотрят на меня.
– Нормально… – А что еще скажешь? – Нормально.
– И кто его? – Анечка задает вопрос стенам, кабинету, пустой монтажке. – Кому надо?
Ее черные густые волосы распущены, тонкие пальцы все время заправляют за ухо убегающую прядь.
– Данка! – Надька кивает на стул с пиджаком и нервно хохочет. За ней начинают смеяться Лиза, и Анечка, и кто-то еще. Я, наверное.
– Ничего себе – смешно, – спохватывается Анечка.
– И чего мы ржем? – Лиза словно и не улыбалась.
– От нервов, – вдруг говорит Надька, и я понимаю: да, от нервов, и снова хохочу, и слышу, как резко хохочут девчонки. Смех звучит глухо, отрывисто, будто лай, а потом превращается в сухой, на грани рвоты, кашель.
Лиза начинает плакать.
– Ну ты что? – Анечка тихонько гладит ее по плечу.
– Я подумала: ведь никто не плакал… Никто ни слезинки… Как будто он никому… Как будто…
Анечкины глаза тоже наполняются слезами, но ясно, что это из-за Лизы. Надька задумчива:
– А ведь и правда, как хотите – никто. Ну что он сделал хорошего? Гадил только всем по мелочи и даже сам этого не замечал.
– Как ты можешь, как ты можешь?! – это Лиза.
– Надь, в самом деле! – Анечка вступается за Лизу, не за Эдика.
Интересно слушать их голоса.
У Надьки голос высокий, резкий, острый, как каблук на ее сапоге. Громкий. Протяжные окончания делают его чуть мягче, но портят. Они банально-гламурные, эти длинные окончания.
У Анечки голос низкий, приятно-шершавый и густой, как ее волосы. Анечкин тембр не спутаешь ни с чьим, он очень красивый, особенно по телевизору.
Лизин голос бесцветен и пуст, говорит она тихо, интонирует только на озвучке. Каждое слово – сухой лист: кружится в воздухе, падает на воду, уплывает, исчезая бесследно. А сама она – серый пескарик – еще незаметнее собственных слов.
Жалко ее. Чтобы поменять тему, спрашиваю:
– Лиз, а ты как, поправилась?
Она смеется:
– Ага, голова только трещит…
– Да не болела она, – мягко улыбаясь, переводит Анечка.
– Я была на свадьбе. Эдик же никогда бы на свадьбу не отпустил. – Поверил он, что ты болеешь? – Я Данке звонила вечером в четверг. Эдику было не дозвониться… Быстрые взгляды рикошетят от лиц. – А во сколько звонила? – спрашивает Надя. – После эфира, в восемь. Даже в девять. Это что, значит, он?.. – Да ну тебя, дурочка! Нет, – Надька вскакивает с места. – В студии народ еще сидел. Даже не думай. И тут я вспоминаю: народу было много. Четверг уже не белое пятно. – Как там Лапуля? – Лиза вздыхает. Ей многих жалко. Иногда после грустных съемок она плачет. Лапуля – жена Эдика. Главбух трех крохотных фирм. Она приходит к нам на работу часто, то по делу, то просто так. – Она была в четверг, – говорю я. – Здесь? – Надя удивлена: все знают, что если Лапуля приехала, то без Эдика не уйдет. – Как же она его оставила? – А если она приходила не к нему?
Четверг, начало восьмого. Я уходила домой, поролоновое тело плыло над лестницей в счастливом предвкушении свежего воздуха и свободы. Застегиваясь на ходу, я никак не могла убрать под куртку шарф; его неряшливая петля льнула к подбородку и лезла в рот, но мне было наплевать, хотелось просто сесть в троллейбус и поехать домой. И тут я вспомнила о чашке, которую опять забыла помыть, и подумала, что завтра снова начнется нытье: что за грязь, кто свинья? Я – свинья! Да, каждый раз хотелось ответить так, но натура не позволяла: я ненавижу самобичевание.
Мысль о чашке настигла меня посередине нижнего пролета, в двух шагах от охранника. Я развернулась и почувствовала, что ноги словно прилипли к лестнице: третий этаж в конце рабочего дня – самоубийство. Но я пошла наверх. Легкое, поролоновое тело передвигалось бесшумно, и моих шагов не было слышно. Я прошла всего-навсего один пролет и замерла: на площадку второго этажа из открытой двери падал свет. Дверей на площадке было две: одна – к чужой фирме, к флористам, другая – к нам, туда, где размещались дирекция, бухгалтерия и реклама. Она и была открыта, и возле нее кто-то целовался, привалившись к косяку. Я увидела высокого мужчину в темном пальто и запрокинутую голову высокой крупной блондинки. Стараясь не шуметь, я спустилась вниз и попрощалась с охранником, понимая, что застукала Лапулю и нашего директора.