- Как с каких пор? Да спокон веку.
- А доказать ты можешь?
- А чего-ж тут доказывать - как зачал Дон течь, так и живут на нем казаки.
- Ха, а по-настоящему доказать не можешь. А хочешь я тебе по Святому Писанию докажу? Вот ответь ты мне, кто при гробе Господнем на страже стоял, когда Его с креста в пещеру положили? Какая стража и кто ей командывал?
Мама улыбается:
- Сотник.
- Сотник? А теперь скажите вы мне, обе Наталии - в какой армии на всем свете чин сотника имеется, окромя казачьей? Только у казаков! Вот и выходит, что служили тогда казаки римским цезарям-августам не хуже, как вот теперь царю служат. Вот и поставили их, как самых надежных, к гробу Господню в охранение. Взвод целый.
Все за столом заливаются смехом, бабушка смотрит растерянно:
- Ты што, Алексей, всурьез?
- Ну, конешно! И коли уж ты первой заговорила, ответь мне на еще один вопрос - в какой иной армии всего света белого охраняемый из-под стражи незаметно уйти может?
- Да что ты такое городишь. Бога побойся, - бабушка крестится на иконы, - опять перебрал?
- И вовсе не перебрал. А ты опять ответить не можешь. Вот и скажу я тебе - только у нас, у казаков, такое случиться могло. А почему, да потому, что не иначе как целый тот взвод из римских тех виноградников вина перепился. И поснули они с сотником ихним. А Христос-то воскрес, увидал, што станишники спят, да и был таков. Вот оно тебе и еще одно доказательство, что никто иной гроба Господня охранять не мог, кроме казаков. А это значит, что еще тогда деды наши храбро воевали.
Тон бабушки полон отчаяния и укора:
- И как тебе не грех, старый ты человек, такие слова про Бога нашего говорить!
- Во, видали ее, да хоть одно слово сказал я про Бога. Всего-то и сказано было, что спокон веков любители были казаки винца выпить.
Опустив глаза, тихо разглаживает бабушка кромку скатерти.
- Да иной раз ум и пропивали. Вот и наказал Бог казаков, так, что не осталось у них и звания от того, чем они в старое время владели. Скоро и славу свою пропьете!
Савелий Степанович встает и откланивается. Мотька спешит в прихожую, приглядеть, как ей бабушка приказывала. Штатский. От таких всего дождешься.
Недолго гостил дядя Ваня, на другой день, ранним-рано, выехал в Камышин. К лесу на постройку прицениться хочет.
В этот день, вечером, попросила бабушка Семена подержать ей шерсть. С удовольствием сидел он на табуретке, держа в широко раздвинутых руках серый моток. Бабушка в глубоком кресле и мотала один клубок за другим.
- Ить вот бяда-то какая! Осень заходит, чулки вязать надо, у всех во-взят поизносились, не наштопаешься на такую ораву. Ох, Господи Иисусе Христе, вот - уехал Ваня, дядя твой, и все думки мои в те времена перекинулись, когда он малым мальчонкой был. А и я тогда вовсе молодая была. Жил он у мачехи своей, в старом курене на хуторе. Не дюже любила она его, нет, прости ей Бог, не имела она к не свому дитю ласки. Вот как-то, а было ему этак годов семь-восемь, попросился он ночью до ветру сходить. А мачеха его с кровати встать не схотела. Иди, говорит, чай, и сам дорогу хорошо знаешь. Страшно ему было через весь курень, а большой он был, по коридору в темноте в самый дальний угол идти, туда, где у них зимний нужник пристроен был. Пошел это он, в одной рубашонке, справил дело свое, повернулся назад, доходит до самой двери, што в столовую вела, глядь - ан стоить в ней высокая женщина, вся в белом закутана, вон вроде, как у старинных греческих статуев туники были. Стоит она в дверях и дорогу ему заступила. Глянул он на нее и обмер - высокая она, почитай, до потолка, в темноте никак лица ее не разглядеть. И не успел он дыхнуть, слова молвить не поспел, нагнулась она и ему, будто иголкой аль шилом, в левую ступню сверху уколола. И так это заболело, такой страх на него напал, что закричал он не своим голосом и на пол упал. Выскочила мачеха к нему, подняла, на кровать поклала - кричит дитё, плачет и на ногу показывает. Глянула мачеха, а там будто от иголки, аль от булавки, пятнушко краснеет. Всю ночь дитё от крику не унималось...
Бабушка умолкает. В комнате полутемно. Горит возле бабушкиной кровати ночник, перемежаясь, бегут блики лампадного мигающаго света по ликам святых, блестят мгновенными горящими мазками на золоченых киотах. Возле лампадки и ночника ясно можно разглядеть иконы, а направо и влево, по углам комнаты, тонут они в полутьме и лишь тускло отсвечивают серебряные оправы складней.
Тут же, нанизанные на суровые нитки, висят от самого потолка почти до пола пучки каких-то сухих целебных трав. На подоконнике и на полу под окном выстроились бутылки и бутылочки, полные каких-то настоек. Никаких наклеек на них нет - одним взглядом сразу же узнаёт бабушка нужное ей лекарство. И каждое из них принимать следует по-разному. Есть такие, которые пьют лишь на заре, на берегу речки, на восходе солнца, предварительно три раза прочитав «Отче наш...», и лишь потом, выпив одним духом стакан, ни вправо, ни влево не глядя, и, упаси Бог - не оглядываясь назад, идти домой. Так несколько зорь. И тогда - как рукою, болезнь сымает. Есть и такие, когда «Отче наш...» следует читать от конца к началу. И такие есть, которые пьют, предварительно сказав специальное «слово», которое доверяется лишь больному и которое открыть он не смеет, иначе болезнь воротится.
В комнате тепло. Пахнет так, как пахнет на лугу со скошеным сеном. Тихо и уютно. Лишь вздрогнет вдруг огонек лампадки да моргнет лампа ночника. Быстро мелькают бабушкины руки, слегка наклонив грустно голову, продолжает она:
- Ох и намучилась тогда мачеха с дядей Ваней твоим. Покликала она утром одну бабку-шептуху, что не хуже вот меня травами лечила. Дала та ему чего-то выпить, листы какие-то зачала к ноге прикладывать, пошептала над ним с молитвой. По-перьвах вроде полегчало, ай прошло тому немного - обратно кричит дитё, ни днем ни ночью не спит, есть не ест, так извелся, што думали все - помрет он обязательно. И возгорелось у мачехи сердце к дитю невинному. Поехали они в Царицын. Хоть и была она, чего грех крыть, страсть как скупа, даром, что богатая. А тут иначе повернула, всех докторов в Царицыне обошла, золотыми червонцами, десятирублевками им платила. Качали они головами, слухали, что она им говорила, не дюже верили, давали капли и припарки, ну, по-настоящему помочь не могли, наука, говорили, против привидений никаких еще средствиев не нашла. И вовсе во-взят извелся дядя Ваня твой. Один шкилет от него остался. Только одного разу услыхала мачеха на базаре, людям она там торговым слезно на судьбу жалилась, што в Дубовке, на Волге, праведной жизни старец один есть, что в воду он глядит, всё, как есть, про каждого человека сказать может, и все, как есть, лихие болести молитвою исцеляет. Но никого, кто не по старой вере, к себе не допускает. А мы в Писареве, сам ты знаешь, сроду двухперстным крестом крестились. Вот и поехала к тому человеку мачеха. А деньгами за лечение никогда он не брал. Положили в задок тарантаса пятеричок крупчатки да пшена мешок, да масла постного бутыль постановили, сеном ее, штоб не разбилась, укутали, да пару сапог новых, козловых, да пару валенок хороших, да шапку меховую лисью, да сала, да птицы разной, живой и битой. Забрала мачеха все это добро, уложила Ваню в тарантас и повезла его в Дубовку. А дите, знай одно - кричит. Приехали в Дубовку, добрых верст с полтораста, поди, отмахали. В дороге в стипе ночевать им пришлось.
Расспросили в Дубовке добрых людей, как им к старцу тому проехать, разыскали у самой Волги, на круче, куренек его, постучали с молитвой.
- Во имя Отца и Сына! - громко так, как промеж староверов ведется.
А из куренька им:
- И Святаго Духа! - и дверь им отворилась. Обробела она трошки, а старец ей:
- Входи. Давно тебя дожидаюсь, раба Божия Степанида, што так зря время теряла?
А должна я тебе, внучек, сказать, сроду дяди Ванина мачеха старца того не знала и на веку своем не видывала. А он уже и имя ее знает. Открыто оно ему свыше было. Вошла в хату мачеха, дите на руках несет. Велел он ей Ваню на половичок покласть, а самой на стул сесть. Обсказала она ему всё, как и што случилось. А старец ей в ответ: «Знаю, знаю, от Бога это ему испытание, возрадуемся тому паче и паче. А сиею мерой страдания отведена от него мера великая». Вот какие слова старец сказал.