Это два заурядных факта, случайно выхваченных из памяти. А сколько их было всех? Всего не упомнишь.
Так жили здесь все эти беззащитные люди, всех возрастов, полов и социальных положений. И каждый ждал освобождения, перевода в тюрьму или смерти. Кто какой билет вынет в этой лотереи, никто не мог заранее знать. Сколько случайностей — трагических диких, анекдотично-комичных… Мне бросилась в глаза одна совершенно незначительная, но чрезвычайно курьезная мелочь. Здесь, в тюрьме Всероссийской Ч. К. по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией, один из заживших арестованных, очевидно в долг с кем-нибудь из «начальства», открыл торговлю папиросами, заламывая с заключенных цены, действительно, спекулятивные. Это в то время, когда свободная продажа табачных изделий на воле квалифицировалась, как преступление и каралась советским законом.
Впрочем в тюрьме всегда больше свобод, чем на воле. Так и мы, не сумевшие довести нашего Совещания до конца на воле, здесь кое-как выспавшись вповалку, утром собрались в уголке и наскоро договорились о плане дальнейшей работы по созыву Рабочего Съезда, на случай, если бы часть из нас была освобождена.
——
Под вечер нас стали вызывать и выводить по одному в двор, где был приготовлен закрытый тюремный автомобиль — мрачная черная карета, в которых в то время, обычно возили из московских тюрем на расстрел. Это тот самый знаменитый «гроб», появление которого под окнами тюрьмы заставляет учащенно биться не одно сердце, которого с ноющей тоской ждут во время бессонных ночей обреченные.
Нас всех буквально набивают в эту карету, садимся один к другому на колени, кое-как устраиваемся, с трудом запирают дверь и везут. Куда, не говорят. Начинаем петь революционные песни — может быть услышат прохожие, Автомобиль мчится. Товарищ, сидящий у запрещенного окошечка, говорит, что мы переехали Яузский Мост. Значит везут в Таганку. Несколько крутых поворотов. Автомобиль замедляет ход и наконец останавливается. Протискиваюсь к оконцу — вижу красную кирпичную стену. К автомобилю подходит какой-то человек в военной форме и для чего то с револьвером на прицел. Дверь автомобиля отпирают. Мы — в Таганке. Длинная, сохранившаяся с царских времен процедура приемки. Меряют рост, записывают цвет волос и форму носа, в качестве гарантии от «сменки» при освобождении, записывают имена и отчасти ближайших родственников. Опросные бланки остались от старого режима. Вызывают недоразумения вопросы о сословии и вероисповедании, однако опрашивающим настойчиво добиваются для чего-то точных ответов на эти вопросы. Наконец, кончили. Предлагают сдать часы и другие ценные вещи, так как «обыск будет строгий и все равно отберут». Но большинство из нас народ бывалый нам удается пронести их через обыск. Принимающий помощник начальника сообщает, что в препроводительной бумаге предписана строгая изоляция нас вплоть до одиночных прогулок. Впрочем, в силу «технической невозможности» пришлось выпускать нас на прогулку на общих основаниях по 20 одновременно.
Ведут в одиночный корпус, и, после тщательного обыска, запирают по двое в одиночки, за отсутствием свободных камер. Со мной молодой товарищ, — соц. — дем., с которым мы были знакомы еще до революции по совместной работе при «использовывании легальных возможностей». Надзиратель предупреждает не подниматься на окно, а то, пуля в лоб и поминай как звали».
За время моего четырехмесячного пребывания в Таганке эта угроза была настолько реальной, что никто из заключенных не рисковал подниматься на окно. Вообще, в описываемое время в Таганке режим был несколько строже, чем в других тюрьмах. Кроме получасовой прогулки в крошечном дворике, обнесенном высоким дощатым забором, заключенный не выпускался из камер, абсолютно никуда. Не выпускали даже в уборные. Оправляться, мыться и мыть посуду приходилось над парашей что, в особенности при заключении двух человек в одной одиночке, рассчитанной на одного, приводило к постоянному переполнению параши и было чрезвычайно неприятно, особенно во время летней жары. Свидания давали в течение 15 минут через две решетки. Как-то, читая «Известия» (газеты нам разрешались) прочел заметку об условиях заключения в тюрьмах по ту сторону фронта гражданской войны под каким-то крикливым заголовком «Зверства белых» или что-то в этом роде. И когда я сравнил пункт за пунктом условия заключенных здесь и там, я пришел к выводу о полном их тождестве. Следовательно подумал я, если на этот раз большевистская газета и не лжет (допустим такой гипотетический случай), то большевики создали у себя такую тюрьму, угрозой которой со стороны «контрреволюционеров» они пугают русских граждан.
Впоследствии, обжившись в тюрьме, я узнал, что из этого общего режима существует целый ряд исключений. Все то, что я говорил до сих пор, относится лишь к общей массе заключенных. Что же касается заключенного, располагающего пятидесятою рублями, чтобы дать взятку, то эта сумма дает ему возможность быть зачисленным в качестве «рабочего» в одну из тюремных мастерских. Работа же такого «пятидесятирублевого рабочего» выражается только в том, что камера его остается открытой от поверки и до поверки, для возможности мистического хождения в мастерскую…
Оказывается, что существует такса на все, все расценено. Были камеры, которые не запирались даже и на ночь. Можно было иметь свидание в конторе, можно было, наконец, взять, опять таки, конечно, по таксе, заведывание какой-нибудь из мастерских и тогда уже иметь чуть ли не полную свободу. Одного, сидевшего одновременно со иной в Таганке, крупного московского коммерсанта постоянно вызывали из города к телефону и все надзиратели бросались разыскивать его по тюрьме, так как в своей камере он никогда не сидел. Передавали, будто бы он в сопровождении надзирателя ездил ночевать на собственную дачу. В августе произошло разграничение тюремной клиентуры. Бутырки были объявлены тюрьмой М.Ч.К. и в Таганке стались числящиеся за Верховным Революционным Трибуналом. Наше дело было передано в Верховный Трибунал, следовательно, мы остались в Таганке.
И, несмотря на то, что случайно захваченная публика казалась бы вся должна была быть после этого сосредоточена в Бутырках, все же контингент заключенных в Таганке остался чрезвычайно пестрым и разношерстным, не смотря на то, что у нас остались лишь «особо важные» преступники, числящиеся за высшим судебным учреждением государства, можно с полной уверенностью сказать, что половина из них сидела по недоразумению, даже и с большевистской точки зрения. Кого тут только не было! Тут и елейно-ехидный Торопов — б. председатель Московского отдела Союза русского народа, вдохновитель и организатор убийства Иоллоса — и группа кадетов во главе с Н. М. Кишкиным, державшимся все время с исключительным чувством собственного достоинства и заслуженно пользовавшимся большим уважением, как со стороны всех заключенных, так и со стороны надзора. Тут и провокаторы старого режима и группы крестьян, обвинявшихся в организации «кулацких восстаний».
Здесь же сидели распутинский епископ Варнава и социалисты. Варнава пользовался особым, исключительным почетом со стороны тюремной администрации, оставшейся, кстати сказать, почти без изменений от царских времен. Он жил не в камере, а занимал одну из комнат при конторе и беспрепятственно ходил в любое время по всем тюремным дворам. По праздникам, когда Варнава торжественно появлялся в своем нарядном облачении в коридоре, все чины администрации подходили под его благословение. В его поведении сквозили две основные черты: лицемерие и цинизм. «Я за всех Богу молюсь» — говорил Варнава — «я и за большевиков Богу молюсь. Я ведь за всякую сволочь Богу молюсь». При одном из появлений «автомобиля-гроба» Варнаву взяли на расстрел. Мы считали его уже погибшим, когда совершенно неожиданно прочли в «Известиях» помещенное там без всяких комментариев заявление, сделанное Варнавой в последний момент Ч. К-е.
В этом заявлении Варнава недвусмысленно предлагал чекистам свои услуги в качестве провокатора. Я не знаю, что было дальше, но известно, что Варнава, взятый от нас на расстрел, каким-то образом попал в Крым к Врангелю, а весной 1921 года появился, как ни в чем не бывало в Москве, снова в качестве иерея.