– Повес-с-сился… – шепот испарины незаметно исчез. С ним и линза расплылась. Говорившая со мной девушка дрожала как мираж в мареве горячего дыхания пустыни и становилась прозрачной.
– В этом времени люди разделись на два лагеря. Половина поклоняется Иуде. А может, это того стоит – поклоняться самопожертвованию униженного и проклятого подлеца – как тебе такая идеология? Не ищи меня. Мне не нравится, как вы с Кукольником делите мир и играете судьбами людей. Так что, не трать время зря, мальчик, иди отдыхать, ловить бабочек и отрывать руки статуям.
Я, обомлев, оглянулся. В огромном здании аэровокзала по всему периметру светились мониторы видеосвязи: желающие могли пообщаться с родными перед дальней дорогой.
– Вернись сейчас же обратно! – я стукнул кулаком по ладони, – Немедленно вернись, мы должны быть рядом, когда Караваджо проснется!
– Ты, наверное, сейчас топчешься от злости на месте и кулаками размахиваешь? – ее лицо на экране было размыто, но на лбу – металлическая полоска с орнаментом, такая же, как у разговаривающих рядом женщин, и в ноздре цветок! – Не сердись, мой хороший, я не могу сидеть кукушкой и ждать, кто из вас первый найдет меня! – я вдруг понял, что она меня не слышит, что связь односторонняя, и как в тяжелой воде, медленно, еле двигая рукой, нажал «выход» и вытащил блестящий кружок диска. Экран погас.
Она не слышала меня. Я просто читал письмо. Неизвестно кем и когда отправленное. Непонятно кем вставленное в видеотелефон.
– Какой сегодня год? – бросился я к первому же человеку, он отшатнулся, я опустил глаза и замер. Такое со мной произошло впервые. Я стоял во времени, не приспособившись к нему: из-под складок моего платья выступали не очень чистые колени и ноги в кожаных сандалиях, обвязанных веревками вокруг щиколоток. Впервые я шагнул в другое пространство и время, даже не подумав об этом, словно чихнул.
Я нащупал сзади себя пластиковый стул, опустился на него, и стул обхватил мой зад упругой массой приспосабливающейся мебели. На огромном табло высвечивалось время, день недели – среда, и год – 2385. Семьсот девяносто пять на три. Я встал. Я осмотрелся. В здании аэропорта царила паника. Тошнотно завывали сирены. От секундного содрогания земли на взлетных полосах образовались глубокие трещины. Я запустил в зал маленький плоский кружок диска, и он взлетел, сверкая и дробя собой направленный свет невидимых ламп. Я был одинок, так одинок, как никогда еще. Потому что в этом году ее не было. Это точно. Это я чувствовал остро и страшно, как потерявшаяся собака. Не было здесь и Кукольника. Я еще раз осмотрел сандалии. Что художник сделает с моей женщиной в своем времени? Если вернусь туда, смогу ли поймать губами хоть кончики ее пальцев – реально?
Сын каменщика дрался на шпагах яростно и лихо. Я огляделся. Я осмотрел дом, каким-то образом за время моего отсутствия совершенно разоренный, с раскиданной мебелью и перебитой посудой, потом пристроенный винный погреб. Ее уже не было. Только что мы разговаривали, стоя вот здесь под деревом, когда небо началось розоветь рассветом. И как только Караваджо угораздило проснуться и затеять драку? Я так устал, что мелькание клинков множилось перед глазами и сверкало вдруг распахнувшимся веером.
– Убей его, Караваджо, – прошептал я, – убей Кукольника…
– Это не Кукольник! – крикнул художник, не отрываясь от драки, он перемещался по небольшому дворику гигантским кузнечиком, поднявшимся на задних лапах, – Это продажный поэт, а второй! – Караваджо пошел наскоками, подталкивая к себе землю выбросами правой ноги, – Это стражник, шпион и доносчик!
Через несколько минут все было кончено. Совершенно взмокший Караваджо, тяжело дыша, разглядывал поверженных соперников. Шпион и доносчик был еще жив, Караваджо раздумывал, не заколоть ли его окончательно. Я помог оттащить тела в тень, мы заперли все двери на засовы, и утро определилось жарой и криками птиц. Раздевшись наголо, художник стоял во дворике у колодца и выливал на себя воду ведрами, смывая чужую кровь и свою – с многочисленных порезов и небольших ран.
– Она ушла, – сказал я между двумя ведрами.
– Она умерла, – сказал Караваджо, застыв мокрым анатомическим пособием в солнечном свете. – Поэт написал похабные стишки про меня и моего мальчика-натурщика. А стражник донес, что я рисую смерть Девы, и позирует мне юноша, с которого я писал Вакха. Пока тебя не было, еще затемно пришла толпа и растерзала мою натурщицу.
– Какой юноша? – я ничего не понял. – Ведь тебе позировала девушка?
– Не просто девушка… Это была сама жизнь! – художник завернулся в простыню сомнительной чистоты и подошел ко мне, оставляя на плитах двора мокрые следы, я в оцепенении смотрел, как эти следы исчезают на солнце, словно за художником шел призрак. – Я надевал ей на голову тюрбан, или венок из фруктов, утром – девушка, вечером – юноша, она была моим Вакхом и Лютнистом, а для соседей – просто служанкой. Сейчас ведь не принято брать в натурщицы простолюдинок, сейчас за счастье писать женщину, платят гетерам! У меня не было денег сначала, – Караваджо стоял передо мной, закрыв собой солнце, я заслонился рукой от нимба вокруг его косматой мокрой головы. – А потом… Ты видел ее, скажи, смог бы я найти кого трепетней и прекрасней!
– Никого, – я опустил голову.
– Помоги мне одеться в торжественное платье, – Караваджо пошел в дом, не дожидаясь моего согласия, ни в голосе его, ни в движениях не было горя, только озабоченность, словно предстояло важное дело.
Он поинтересовался, пойду ли я с ним в театр мертвецов? Я кивнул, не задумываясь, мне было все равно, что он имеет в виду. Плохо понимая, что делаю, я помог загрузить два мертвых тела на тележку, мы отвезли эту тележку к магистрату и вывалили поэта и стражника перед ступенями, у которых уже сидели ранние просители.
Потом мы пошли в театр мертвецов, так Караваджо называл анатомический зал, куда врачи и художники отбирали некоторые невостребованные тела для исследований. Я так устал, что не мог ничему удивляться, но бледный молодой художник, рисующий наряженное в дорогие одежды тело мертвой старухи, усаженное в кресло с закрепителями для головы, привел меня в исступленное состояние тоски. Мы осмотрели все женские тела, я осматривал мертвецов, когда Караваджо не мог подойти близко из-за удушья разложения, и качал головой – не она. Ее здесь не было. Пришлось идти в монастырскую больницу и осматривать все опознанные тела, а Караваджо при этом нес под мышками по мертвой мужской ноге, он выловил их в чане театра, но моя усталость сделала меня совершенно не любопытным. Мне было все равно, куда и зачем он тащит эти ноги, отделенные от туловища у самых тазобедренных суставов. И за нами увязалась толпа, сначала это было несколько человек, они перешептывались, потом толпа обросла бездельниками и искателями шумных скандалов, уже платья простолюдинов мелькали вперемешку с дорогими одеждами зажиточных граждан. Караваджо, в бархатном камзоле с широкими, в складку рукавами, не очень чистых чулках, но довольно новых туфлях с богатыми пряжками, подметая камни мостовой тяжелым плащом, молча тащил ноги мертвеца и гордо смотрел перед собой, вздернув голову над пышным белым воротником.
– Это твой натурщик, Караваджо?! – кричали в толпе, – Какой хорошенький! Еще один? Он же совсем мальчик, ты сгоришь в аду, Караваджо!
Полетели камни. Мы побежали, и художник не мог закрыть руками голову, потому что тащил под мышками мужские ноги. Ему камень попал в голову, а мне в плечо. Я остановился и выставил перед собой руки. Толпа замерла. Прищурившись, я посмотрел на небо и закрыл пальцем солнце. Мгновенно наступила тьма. Люди закричали и побежали в разные стороны, падая и давя друг друга. Караваджо, открыв рот, смотрел в дыру на небе, куда провалился солнечный диск, оставивший после себя неяркую подсветку по кругу. По его виску стекала кровь, капая на пышный воротник. Он бросил ноги мертвеца и с удивлением протянул руки к небу, словно хотел потрогать дыру и не понимал, почему не достает до нее. Я схватил его за руку и потащил, спотыкающегося за собой. Мы сели у дверей какого-то храма и смотрели, как солнце выползает из-за черного круга сначала тонким ярким полукругом, потом смотреть стало невозможно.