Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Интуиция подсказывала: врут.

Теперь мне оставался один путь. Тот путь, которым простые советские граждане ищут таких же простых советских граждан — уличные киоски Московской городской справочной службы. Но Хват не был простым советским гражданином. А не простые советские граждане в картотеках простой советской Мосгорсправки не значились. А может быть, не был, но — стал?

…Голова «женщины из киоска» показалась в окошечке и поманила меня.

«С вас сорок копеек», — сказала она и протянула мне обратно мою заявку.

1910 год рождения был переправлен на 1907. Внизу шариковой ручкой был написан адрес: улица Горького[18], дом 41, кв. 88.

Это и было чудо.

Я стояла посередь тротуара, мимо меня, толкая меня, шли туда-сюда люди, а я, пораженная, в десятый раз перечитывала адрес и пыталась понять, как теперь мне с этим чудом распорядиться.

Забегая вперед, скажу: когда уже потом, уже побывав у Хвата, я влетела в кабинет своего главного редактора Егора Яковлева и выпалила: «Я взяла интервью у следователя Вавилова», — Яковлев посмотрел на меня устало и тихо сказал: «Только этого мне еще не хватало»… Это была осень восемьдесят седьмого года, и это было какое-то смурное и странное время: чтобы купить «Московские новости» читатели вставали в очередь затемно, но в высоких кабинетах газету и ее главного редактора поносили беспрестанно. Гласность вроде бы уже была объявлена, но гласности еще не было — были лишь отдельные прорывы в нее. Еще гуляла вовсю цензура и особо острые — по тем временам — материалы затребовались на «одобрение», то есть на ту же цензуру, в Отдел пропаганды ЦК КПСС. О сталинских репрессиях только начинали писать, ни одного интервью со следователями НКВД тогда в печати еще не появилось, и вообще все ждали доклада Горбачева в связи с 60-летием революции. Вокруг доклада шла борьба, особенно вокруг оценок сталинских репрессий, партийные наши вожди по-прежнему боялись сказать то, что было сказано Никитой Хрущевым еще в 56-ом году, да и всего лишь два года назад Горбачев воздал хвалу Сталину за его великие заслуги в годы войны и был за то награжден бурными аплодисментами собравшихся в Кремле. Короче, для нас, журналистов, от того, каким будет доклад, зависело, сможем ли мы публиковать то, что пишем, или же, как и прежде, наши материалы будут уродоваться цензурой либо вовсе сниматься с полосы.

Однако тогда, когда я стояла посередь тротуара возле киоска Мосгорсправки и, тряся от удивления, как лошадь, головой, выучивала наизусть искомый адрес, доклад Горбачева и все верхушечные игры вокруг него интересовали меня в самую последнюю очередь. Дилемма была одна: позвонить Хвату по телефону (имея адрес, достать номер просто) и договориться о встрече или — тут же ехать к нему. Позвоню — может испугаться и начать советоваться с каким-нибудь кагебешным начальством, это — конец, не позвоню, заявлюсь так… Во-первых, без звонка как-то неловко, во-вторых — может выгнать.

Я решила ехать.

Спустя пятнадцать минут я уже стояла возле этого большого, мрачноватого, тяжело нависающего дома — типичная архитектура сталинской эпохи, с такими же тяжелыми, массивными деревянными дверьми подъездов, каких теперь не делают, и мраморной облицовкой внутри и искала глазами нужный мне пролет. Тут я увидела седеньких старичков, сидевших на лавочке во дворе и мирно беседовавших о чем-то своем. Старичкам явно было под восемьдесят или около того, и они, очевидно, вышли погреться и порадоваться последнему осеннему солнцу. Я уже совсем почти собралась пойти к ним, спросить, где квартира номер… И вдруг осеклась. А ведь эти милые старички, — подумала я, — они же тоже… тоже вполне вероятно — из той славной когорты бериевских или абакумовских ребят… Дом-то ведомственный, в конце тридцатых специально был выстроен НКВД для своих сотрудников — коренные москвичи об этом знали. Нет, конечно, никакого страха у меня не было — чего теперь-то бояться, — просто я, родившаяся через пять лет после смерти Сталина, через четыре — после расстрела Берии, впервые нос к носу сталкивалась с теми, кто порушил жизнь многих знакомых и дорогих мне людей, кто ворвался смертью в жизнь семьи Альбацев и о ком я раньше читала только в книжках.

И тут я явственно увидела эту «картинку». Увидела, хотя видеть ее не могла — меня тогда просто не было на свете. Увидела вот этих милых старичков, но только таких, какими они были сорок-пятьдесят лет назад. Увидела, как вот к этому дому в предрассветном сумраке утра подъезжали черные машины и они выходили из них — молодые, крепкие, в перетянутых крест-накрест ремнями гимнастерках. Выходили усталые, даже осунувшиеся от постоянных недосыпов, но с видом людей хорошо и трудно поработавших в эту ночь. Следователи возвращались после ночных допросов. Возвращались, чтобы три-четыре часа передохнуть и потом снова сесть в ту же «эмку» или на трамвай, и снова — вести обыски, писать обвинительные заключения: «мера пресечения — расстрел», отбивать почки… Стальные люди — как только здоровья хватало! Стальные? А где-то в камерах, во Внутренней тюрьме на Лубянке-2 или в Бутырках, после этой их работы стонали измученные ими люди… Дальше вижу, как эти следователи поднимались на лифтах в свои квартиры, как встречали их заспанные жены. Или — нет, не встречали, а они сами отворяли дверь, тихонечко разувались в прихожей, чтобы не наследить, на цыпочках пробирались сначала в ванную — надо же помыть руки после такой работы, потом прошмыгивали на кухню, где их ждал то ли поздний ужин, то ли ранний завтрак. Потом, быть может, заглядывали в детскую, умильно смотрели на своих разметавшихся на постелях мальчиков и девочек. У Хвата было четверо детей. Потом входили в спальни и на вопрос жены: «Устал?» — «Да, что-то тяжкая сегодня выдалась ночка»… И ложились рядом со своими женами и теми же руками ласкали их… А может быть, кто-то отвечал и по-другому? Кто-то каялся в этих своих страшных ночных грехах? Кто-то метался от страха: а что если… не ровен час… и меня вот так же свои же — своя же стая окружит и…? И свои же приклеят «дело». И свои же заставят в том признаться — методы известны. А может быть, кто-то обкусывал губы до кровоточин — от невозможности завтра идти туда же и выполнять ту же работу и от невозможности не идти…

Я поднялась на третий этаж этого дома и позвонила. Дверь открыла женщина средних лет.

— Здесь живет Александр Григорьевич Хват?

— Папа, — негромко позвала она.

Он вышел из соседней комнаты. Широкогрудый. Когда-то, видно, высокий. Голый череп в обрамлении коротко стриженных седых волос. Старость, хотя он выглядел моложе своих восьмидесяти лет, выдавала шаркающая походка и какая-то сгорбленность фигуры. Нет, точнее, не сгорбленность — согбенность: как будто что-то давило на него сверху и все больше склоняло в странном полупоклоне, все больше прижимало к земле. Потом я пойму: его давил не только возраст — страх.

Хват профессиональным жестом раскрыл мое редакционное удостоверение, внимательно прочитал, сверился с фотографией.

— По какому вопросу? — спросил.

— Давайте пройдем в комнату, — оттягивая возможность быть изгнанной, сказала я.

— Пожалуйста, — он покорно открыл дверь комнаты и пропустил меня вперед.

В комнате стояла двуспальная кровать — по примятым подушкам видно было, что он, когда я пришла, лежал. Еще стояли две тумбочки для белья, шкаф, пара стульев. Больше — ничего.

Хват поставил стул у окна — так, чтобы свет падал мне на лицо. Сам сел у стены, напротив.

Я начала в лоб:

— Вы работали следователем НКВД?

— Да.

— Помните, в сороковом году вы вели дело Вавилова, академика…

— Как же, конечно помню…

Покорность Хвата поразила и сковала меня. Я ожидала чего угодно, но только не этого. Вся заготовленная загодя агрессия оказалась не нужна.

Передо мной сидел старик. Просто — старик. Уставший и, кажется, больной.

А мне предстояло напомнить ему, что Вавилова он мучил одиннадцать месяцев — четыреста раз вызывая на долгие, многочасовые допросы. Что, по свидетельству очевидцев, после этих допросов Вавилов идти сам не мог: до камеры N 27 в Бутырской тюрьме его доволакивали надзиратели и бросали возле двери. Сокамерники помогали Вавилову забраться на нары и снять ботинки с огромных, вздутых, синих ступней.{3} Академика ставили на так называемые «стойки» — пытка эта означала, что человеку по десять и больше часов (иногда она растягивалась на дни, и тогда у пытаемых лопались на ногах вены) не позволяли сесть… После полугода такого следствия (Вавилова обвиняли в шпионаже и вредительстве) из крепкого, подтянутого, даже чуть франтоватого пятидесятитрехлетнего мужика, академик превратился в очень пожилого человека.

вернуться

18

Ныне, в апофеозе низвержений и переименований ей вернули дореволюционное название — Тверская.

16
{"b":"187765","o":1}