Еле слышно смерть отвечает:
– Он под Баниасом.
Промчавшись по сеньории Сайды, истоптав первые побеги, побросав горящие факелы в окна домов, Саладин отошел опять к Баниасу, готовясь в любое мгновение скрыться на территории, подвассальной Дамаску.
Баниас как будто нарисован на картинке в Часослове: небольшой, зажиточный городок вокруг цитадели, с певучей рекой под стенами, с мельничными колесами, которые вращает быстрый поток у самых городских ворот. Уголок старого мира, оставленного ради требовательной благодати Святой Земли. Очень похож, очень – если бы только не деревья с иными очертаниями листьев…
На коротком привале, отдыхая в маленьком доме, где живет еврейское семейство, брат Одон угощается сморщенным яблоком, долежавшим до весны в кладовых.
Евреев здесь много. По погибшему господину они уже отвыли и быстро утешились; новый властитель обещает быть не хуже прежнего, если не лучше: по слухам, молодой Онфруа добр и справедлив и вряд ли увеличит подушной налог, который здесь платили по безанту в год за каждого мужчину старше шестнадцати лет.
Брат Одон очищает с яблока потемневшую шкурку и делает это с таким ожесточением, будто – только дай ему волю – всех сарацин точно так же ободрал бы, чтобы те из черных сделались если не белыми, то хотя бы бледно-зелеными…
А Саладин ждал его в горах, покусывая за тощие, обглоданные бока плохо защищенные замки Бель-Хакам и Бофор.
Точно пес, которого поманили лисицей, гнался за ним брат Одон.
Сразу за Баниасом Саладин спустил на него легкую конницу, и несколько десятков орденских братьев вместе с великим магистром оказались в плену. Брат Одон даже не понял, как это вышло: копье, прилетевшее издалека, да так, что магистр его и не видел, ударило по шлему, а проснулся брат Одон уже со связанными руками, под полосатым пологом, который медленно колыхался на ветру.
Рядом на корточках сидел чернолицый человек и смотрел на него без любопытства, тускло. Потом раздвинул губы, выставив поломанные зубы, и спросил, скверно выговаривая слова:
– Ты – Одон де Сент-Аман?
Так устроены человеческая речь и человеческий слух, что хуже всего в чужом произношении воспринимаются имена. И потому пришлось сарацину повторить свой вопрос четыре раза, пока он наконец не утратил терпение и не начал бить брата Одона.
Тогда великий магистр сказал:
– Я – Одон де Сент-Аман.
И его потащили к султану.
Султан, сорокалетний мужчина, по сарацинским меркам – красивый. Не обращая внимания на растерзанный вид пленника, султан делает широкий жест:
– Садись, друг.
Одон усаживается на ковры, наваленные один на другой, точно лепешки, выставленные для продажи. Одону неудобно так сидеть. Он привык к стульям. Давняя рана не позволяет подбирать под себя ноги. Кряхтя, брат Одон вытягивается, опираясь на локти. Он знает, что его поза в глазах сарацин выглядит верхом непристойности, и это не может не веселить его.
Султан глядит, приподняв одну бровь чуть выше другой. Доспехи с брата Одона сорваны. Стеганая куртка иссечена и запачкана кровью. Слиплись и волосы, и борода.
Саладин любезно предлагает пленнику воды. Брат Одон погружает лицо прямо в чашу, которую хватает левой рукой – правая болит. Неопрятная борода полощется в питье. Саладин не выдерживает, короткая судорога пробегает по его губам, султан морщится, султана сейчас стошнит. Ага! Брат Одон торжествует.
– Время поговорить о твоей жизни, друг мой, – все еще любезно произносит султан.
– Моя жизнь окончена, – отвечает брат Одон. Он обтирает себе лицо и бороду ладонью, ставит чашу между расставленных колен, тяжко переводит дух. – Что ты хочешь от меня, агарянин?
– Я предлагаю тебе выкупить себя.
Брат Одон размышляет, рассматривая шатер, безупречно изящного султана, его изумительное оружие, его красивые ковры, его полированную серебряную чашу, из которой только что угощали пленника.
– А как же другие? – спрашивает наконец брат Одон. – Вместе со мной ты захватил и других.
– Другие пусть выкупают себя сами.
У брата Одона, оказывается, сломано ребро: когда он пытается вздохнуть полной грудью, в боку просыпается боль и властно требует внимания к своей персоне.
– Ох! – произносит брат Одон, сдаваясь на ее милость и вдыхая воздух меленько, как птичка пьет. – Разве ты не знаешь, глупый сарацин, что у орденских братьев из личного имущества – только пояс да нож, а ничего другого они за себя не отдадут?
– Может быть, твой король… – намекает султан.
К черту боль в боку! К черту колено, которое плохо гнется! Брат Одон вскакивает – ярость вздергивает его на ноги, ярость рвется из его потемневших ноздрей.
– Я не позволю его королевскому величеству сорить из-за меня деньгами! – орет брат Одон. – Лучше я сдохну в твоем вонючем плену! Ты понимаешь речь крещеного человека?
– Я хорошо говорю на языке франков, – невозмутимо отвечает султан. – Я понял тебя. Согласно твоему желанию, ты сгниешь у меня в тюрьме.
– Превосходно! – отвечает магистр. – Только не воображай, будто ты меня испугал.
И – вот награда пленнику за испытания, теперешние и грядущие, – султан, утратив толику своей безупречности, криво пожимает плечами.
В эти самые минуты один мальчик говорит другому:
– Мой сеньор, я – ваш человек.
В старых грамотах, много лет назад составленных прежним Болдуином и прежним Онфруа, перечисляется со всеми ее приметами каждая пядь земли, принадлежащая торонскому сеньору. Эта почва вокруг Галилейского моря чрезвычайно плодородна, и на ней созревает несколько урожаев в год. Некоторые акведуки и каналы остались здесь еще с римских времен. Владетелю Торона принадлежат превосходные поля, где выращивают хлопок, и чудесные оливковые сады, и множество оливковых прессов, где солнечными струями изливается по чанам масло, и хлебные поля. И, пока брата Одона, оскаленного и разозленного, тащат в тесную, битком набитую разным людом камору, и швыряют туда, на истоптанный ногами земляной пол, в тесноту, безнадежность и густую, разъедающую тело вонь, – все богатства сеньории вкладываются в подставленные ладони юного Онфруа: пучок травы, горстка почвы, две зеленые оливки.
Чуть позже, уже не при всех, а наедине, король заводит с молодым сеньором другой разговор.
– Я хотел бы породниться с вами, – говорит Болдуин северянину-ангелу.
Тот поворачивается резко, как будто его ударили; серые глаза расширены – насколько им это удается. Кажется, Онфруа потрясен услышанным. Однако король вполне серьезен.
– Моя сестра Изабелла, – он называет имя предполагаемой невесты.
– Изабелла? Но ведь ей всего восемь лет!
– Под здешним солнцем девушки взрослеют быстро, – тихо произносит король. – Если вы согласны подождать несколько лет, то мы можем уже сейчас объявить о помолвке.
Онфруа падает к ногам короля. Он согласен.
Вместе с младшей сестрой, более драгоценной, нежели старшая, король отдает этому безупречному рыцарю свое Королевство. Онфруа похож на Галахада: не столько воин, сколько охранитель Святого Грааля. Из рыцарских добродетелей милее всего ему милосердие и благочестие; всем птицам он предпочитает голубку.
Впоследствии, когда Болдуину, самому отважному из Иерусалимских королей, говорили, что его деверь Онфруа – трус, Болдуин никогда с этим не соглашался. Онфруа был погружен в тихое, смиренное созерцание бытия, где, как мнилось стороннему наблюдателю, ему сызмальства открывались наиболее сокровенные тайны.
Изабелла, дитя с тугими черными косами, зеленоглазая, с тонким, чуть неправильным лицом. Старший Онфруа – тот, что ждет воскрешения под надежным камнем, с которого сбита невнятная, осыпавшаяся латинская надпись времен Понтия Пилата и заменена новой, отчетливой, с резким знаком креста, – непременно заплакал бы, едва о ней подумал. Он сострадал всем женщинам, но королевским дочерям – в особенности.
«Не плачь хотя бы по Изабелле, – подумал Болдуин, мысленно обращаясь к погибшему коннетаблю, – твой внук хорошо позаботится о ней… Ты ведь для этого воспитал его?»