Воцарилась тягостная тишина. Где-то за окном ухала сова. Девушка сидела, чуть отодвинувшись от стола, сложив на коленях руки, опустив глаза, готовая ждать хоть целую вечность, пока старик прекратит свою бессвязную злобную воркотню. Интересно, подумал Дэвид, часто ли ей приходится терпеть такие чудовищные издевательства, эту богемную разнузданность, выпущенную алкоголем на волю? Опять вступать в эти давно отгремевшие баталии о проблемах, решенных раз и навсегда еще до рождения Дэвида – не только de facto, но и de jure[72]. Форма всегда и везде – это неестественно. А цвет в нефигуративной живописи сам по себе несет функцию содержания… Незачем копья ломать по этому поводу, как нет смысла оспаривать теорию Эйнштейна. Произошло размежевание. Можно спорить о применении, но не о принципе. Так думал Дэвид, и эти мысли, видимо, отразились на его физиономии: он ведь тоже выпил больше, чем обычно.
– Разочарованы, Уильямс? Думаете, упился старый черт? In vino у него не veritas[73], а хреновина одна?
Дэвид покачал головой:
– Да нет. Просто вы пережимаете с аргументацией.
Снова долгая пауза.
– А вообще-то вы и правда художник, Уильямс? Или кишка тонка и вы только и можете, что словеса накручивать?
Дэвид не ответил. Помолчали. Старик отхлебнул еще вина.
– Скажите хоть что-нибудь.
– Гнев и ненависть – роскошь, которую в наши дни мы просто не можем себе позволить. На любом уровне.
– Тогда – да поможет вам Бог.
Дэвид едва заметно улыбнулся:
– У Него тоже нет выбора.
Мышь взяла бутылку и налила старику еще вина.
– А знаете, что означало – подставить другую щеку, когда я молодой был? Кем того парня считали, что другую щеку подставлял?
– Нет.
– Да жопошником его считали. Вы – жопошник, а, Уилсон?
На этот раз Мышь не сочла нужным его поправить, а Дэвид не счел нужным отвечать.
– На коленки встал, портки спустил – и все проблемы решил, а? Нет?
– Нет. Но и страх ничего не решает.
– Какой еще страх?
– Страх утратить то… что и так не ставится под вопрос.
Старик снова уставился на Дэвида:
– Что за чертовщину он несет?
Мышь невозмутимо пояснила:
– Он хочет сказать, что вашему творчеству и вашим взглядам на искусство ничто не угрожает, Генри. Места хватит на всех.
На Дэвида она не взглянула, только чуть подалась вперед, отодвинувшись от старика, поставила локоть на стол и оперлась подбородком на руку. На мгновение коснулась губ кончиком пальца. Дэвид не должен больше отвечать старику. За окном вдруг залаял Макмиллан, захлебываясь от злобы и подозрительности. Затем послышался окрик – муж экономки выбранил пса. Ни старик, ни девушка не обратили на это никакого внимания: ничего особенного, всего лишь привычные ночные звуки. Но для Дэвида в них было что-то глубоко символичное, полное смысла, словно эхом отдавались тяжкие раздумья, напряженное состояние старого художника.
– Такая, значит, у вас теперь линия, а? Нет?
Мышь глянула через стол на Дэвида. В глазах – чуть заметная усмешка.
– Генри полагает, что нельзя проявлять терпимость к тому, что считаешь дурным.
– Старая история. Подождем-посмотрим, как все равно ваши чертовы англичане. Голоснем за Гитлера?
И снова – молчание. Потом, совершенно неожиданно, заговорила Мышь:
– Генри, вы же знаете: нельзя бороться с тоталитарным мышлением тоталитарными же методами. Это лишь вызывает к жизни новые тоталитарные идеи.
Вероятно, смутное сознание того, что она теперь встала на сторону Дэвида, просочилось сквозь алкогольный туман. Бресли с трудом перевел взгляд на погруженный в тень противоположный конец стола. В последний раз, наполнив его бокал, Мышь поставила бутылку слева от себя, так что теперь старику было не дотянуться. Он с трудом произнес:
– Собирался вам что-то сказать.
Неясно было, то ли он имел в виду «Не хотел вас обидеть», то ли – «Забыл, что собирался сказать». Дэвид пробормотал:
– Да-да, понимаю.
Старик снова уставился на Дэвида. Ему трудно было сфокусировать взгляд.
– Зовут вас как?
– Уильямс. Дэвид Уильямс.
– Допейте вино, Генри, – сказала Мышь.
Но он не обратил на нее внимания.
– Не в ладах со словами. Не моя стезя.
– Я понимаю.
– Нет ненависти – нет любви. Не можешь любить – не можешь писать.
– Ясно.
– Геометрия хреновая! Без толку. Ни фига не выйдет. Все пробовали. Псу под хвост.
Устремленный на Дэвида взгляд теперь обрел сосредоточенность отчаяния, стал прямо-таки физически ощутим. Казалось, старик утратил нить рассуждений. Мышь подсказала:
– Творить – значит высказываться.
– Нельзя писать без слов. Линиями.
Глядя в глубину комнаты, заговорила Мышь:
– Искусство есть форма речи. Речь должна основываться на реальных нуждах человека, не на абстрактных грамматических теориях. Ни на чем ином, только на изреченном слове. Слове реальном.
– И еще. Идеи. Ни к чему…
Дэвид кивнул с серьезным видом. А Мышь продолжала:
– Идеи опасны по самой своей сути, поскольку отрицают человеческий фактор. А единственным ответом фашизму может быть только человеческий фактор.
– Машина. Как его? Компьютер.
– Я понял, – сказал Дэвид.
– Ташист[74]. Фотрие[75]. Этот малый – Вольс[76]. Как до смерти перепуганные овцы. Гадят… Кап, шлеп. – Он замолчал. Долгая пауза. – Черт, как его? Забыл.
Дэвид и Мышь одновременно произнесли имя художника, но Бресли не расслышал. Мышь повторила:
– Джексон Поллок[77].
– А-а, Джексон Фаллок. – Старик снова уставился во тьму. – Да проклятая бомба в тыщу раз лучше, чем Джексон Фаллок!
Мышь и Дэвид молчали. Дэвид опустил взгляд на древнюю столешницу: темный дуб в старых шрамах и ссадинах, многовековая патина застолий, звучавших над столом старческих голосов, силившихся остановить, отогнать прочь грозно наступающий безжалостный прилив. Как будто у времени бывают отливы. Наконец старик заговорил – очень четко и ясно, словно до сих пор лишь притворялся пьяным, а теперь, не очень последовательно, подводил итог:
– Башня из черного дерева[78]. Я так это называю.
Дэвид взглянул через стол – на Мышь, но она отвела глаза. Прекратить дискуссию было теперь явно важнее, чем интерпретировать ее смысл. Совершенно очевидно, что Бресли на самом деле не притворялся: Дэвид заметил, с каким трудом мутный взгляд старика отыскивал на столе бокал, возможно, ему виделось их несколько. Старик протянул руку, из последних сил стараясь казаться трезвым и решительным. Мышь перехватила его ладонь и осторожно сжала стариковские пальцы вокруг ножки бокала. Бресли с трудом поднес вино к губам и попытался молодецки выпить его одним глотком. Вино струйками потекло по подбородку, ярким пятном пролилось на белую сорочку. Мышь потянулась вперед и, отерев ему подбородок, промокнула салфеткой пятно. Сказала тихонько:
– А теперь – спать.
– Еще!
– Нет. – Она взяла со стола полупустую бутылку и поставила на пол у своего стула. – Больше нету.
Мутный взгляд уперся в Дэвида.
– Qu’est-ce qu’il fait ici?[79]
Мышь встала и взяла старика под локоть – помочь подняться.
Он произнес:
– Спать.
– Да, Генри.
Но он все сидел в оцепенении, чуть ссутулившись, очень пьяный и очень старый человек. Девушка терпеливо ждала. Ее потупленные глаза встретили взгляд Дэвида со странной серьезностью, точно она боялась распознать в его взгляде презрение из-за той роли, которую вынуждена играть. Он ткнул пальцем себе в грудь: могу я помочь? Она кивнула, но подняла вверх палец: не тотчас. Чуть погодя она наклонилась и поцеловала старика в темя: