19 июня «по принятии лекарств изволил кровь пускать».
26 июня «за жестокой болезнью не выходил».
Первые атаки противника, коему страх неведом. И столь мучительные, что больной причащается Святых Тайн. Пользуют Блументрост и Бидло — знаменитый голландец, очарованный когда-то Петром и уехавший в Россию. В домашней аптеке обильный выбор медикаментов — от колотья в груди, кашля, удушья.
Дарья велела мазаться елеем, пригласила хор из Александро-Невского монастыря, для услады душевной. И царь с невестой слушал в зале «пеньё концертов», покорно скучал. В конце июня князю стало легче, повёз государя в Адмиралтейство. Многопушечный «Пётр Первый» стоял на стапеле, расцвеченный флагами, готовый к спуску. Внук разбил о борт бутылку вина, напутствуя «деда».
Вскоре царь и Остерман отселились.
Воспитатель обещал познакомить мальчика с миром растений и насекомых. Данилыч собрался проведать, но приступ кашля, сильные боли под лопатками уложили в постель. Чахотка? Если правда — конец. Недуг рисуется в образе старухи с косой. Врачи успокаивают, гонят призрак прочь, однако хворь вся, конечно, в лёгких.
Арсенал пилюль, порошков, травяных настоев недостаточен — надобен отдых. Организм ослаб, переутомлён. Никаких забот! Всякое напряжение мысли вредно, затворник лишается шахмат.
7 июля навестил посол Рабутин. «Цесарь пожаловал его светлости в Силезии лежащее герцогство Козель».
Наконец-то…
Герцог — стало быть, персона владетельная. Манифест императора в серебряной раме висел в спальне, Данилыч снова и снова просыпался герцогом, ласкал взглядом цесарский титул — чёрной, колючей, клубками сбитой немецкой вязью. Потом переместил драгоценность в Ореховую, поделился радостью с Неразлучным.
Эх, кабы не хворь!
Привязалась, проклятая. Справил бы торжество, какого в Питере ещё не видели, Европе на диво.
— Его императорское величество, — заверил посол, — желает вам преуспеть также в Курляндии.
— Видит око, — вздыхал Данилыч. — Зуб неймёт.
— Почему же? Мориц возвращается, навербовал головорезов. Вам вышибать, герцог.
Герцог, герцог…
Бессильный, сброшенный с седла… В доме родном словно в узилище. Грешно упрекать покойницу, прости Бог царицу, — помытарила напоследок! Положим, и фатер не щадил. Сколько лет одолевал подъём Алексашка-пирожник? Без малого сорок… Немудрёно устать.
«Сидел в спальне». «Сидел в предспальне». «Никуда, кроме предспальни, не выходил». «Гулял по галерее». Нескончаемо тянутся дни, сон плохой, белые ночи назойливы, высматривают тысячами немигающих глаз, шпионят за тобой, — нету защиты от сей напасти. Голландские птицы неугомонны, вьются, свистят крыльями — сутки напролёт.
Слава Господу, царь визитует. Данилыч ждёт его с трепетом, вглядывается в юные черты пытливо. Каков стал в Летнем, с чужими? Мальчик мужает быстро, а с возрастом прибывает своеволие. Царь обходителен, по-прежнему, с детской гордостью ввёртывает латынь, но какая-то перемена есть. Больше выучки, меньше сердечности… Или почудилось? Отпустив играть к Сашке, князь подвергает допросу Остермана.
Ментор цедит слова раздражающе спокойно. Учеником доволен, Гольдбах тоже не жалуется. Его величество восприимчив. Иногда бывает рассеян.
— Приятеля своего забыл?
— Нет… К сожалению…
Смутился притворщик.
— За язык тебя тянуть? — вспылил светлейший. — Долгоруковы скулят небось.
— Обращались ко мне, — ответил ментор сдержанно. — Я хотел доложить вам. Его величество настаивает, и Долгоруковы… в ажитации.
Обиделся, перешёл на «вы».
— Сам-то что посоветуешь?
— Затрудняюсь. Это есть ваша компетенция.
В кусты шмыгнул. Экая гнусная манера! Пошто не сказал сразу? Благополучие мнимое на поверку. Беда, если вернётся Ванька.
— Я внушал его величеству, — слышит князь. — Он говорит, что взрослые жестоки. Доброта похвальное качество, хотя в данном случае она чрезмерна. Задатки у него прекрасные, и при надлежащем развитии… Вот что он написал сестре.
Остерман засопел, порылся в правом кармане, из левого вытащил листок синеватой ломкой бумаги.
— «Богу угодно было призвать меня на престол в юных летах. Моей первой заботой будет приобресть славу доброго государя. Хочу управлять богобоязненно и справедливо. Желаю оказывать покровительство бедным, облегчать всех страждущих, выслушивать невинно преследуемых, когда они станут прибегать ко мне, и по примеру римского императора Веспасиана никого не отпускать от себя с печальным лицом». Вот, — ментор выдавил улыбку, — убедитесь! Благородный характер.
— Сестре написал?
— Да, совершенно самостоятельно.
Врёт, поди … С Натальей коришпонденция? Чего ради, они всегда вместе.
— Грамотка складная.
— Ни одной ошибки, — восхищается ментор, словно не уловив иронии. — Я рекомендовал бы его величеству прочитать публично. С вашего согласия…
Что ж, пускай читает.
Но Ванька, Ванька… Ах, милосердие! Глупое оно, злом оборачивается. Как поступить?
Вот морока больному…
Царь нарезвился всласть, предстал исхлёстанный ветками, с кровавой царапиной на щеке, к тому же укушенный слепнём. Играли с Сашкой в разбойников. Отрок сообщил об этом с неостывшим азартом, князь оборвал его. Умолк, надувшись.
— Вы уже не дитя, ваше величество. Пишете куда как хорошо, — и он поднёс цидулу к самому носу Петра. — А я вот в печали из-за вас.
— Отчего?
— Иван вам не компания. Толковали же…
Отрок топнул ножкой, обронив с башмака слякоть, хмуро сбычился.
— Я простил его.
Упрямец растёт. Снова резнуло сходство с Алексеем. Неужто весь в отца-изменника? Видать, не переломишь… И Долгоруковы наседают, откажешь — наживёшь врагов смертельных. Пожалуй, политично будет уступить, только не сразу.
— Решаем покамест мы, — произнёс светлейший. — Я и воспитатель ваш. Имейте ришпект!
21 июля отрок, одетый во всё новое, напомаженный, вышел к вельможам. Речь свою выучил наизусть, отчеканил звонко, бумагу же, скатанную в трубку, неподвижно держал в руке, подражая статуе. Терпел комара, впившегося в лоб. Советников юный Веспасиан весьма растрогал.
Иван Долгоруков из ссылки возвращён, Данилыч припугнул шалопута, взял с него слово не отвлекать царя от ученья, не совращать в беспутство. Благодарная родня обещала смотреть.
Хочется верить…
Князь медленно выбирался из пут недуга. 25 июня он стоял у открытого окна Ореховой. Помахал яхте, проплывшей мимо, с борта не ответили. Карл Фридрих с супругой отбыли восвояси. Вчера заезжали проститься, учтивы были — ссориться с Россией не резон. Проводить голштинцев князь, конечно, поднатужившись, смог бы, да ну их, — как болящий от лишних, нудных политесов избавлен.
27 июля на Галерном дворе спустили тридцать три посудины, царь и Наталья присутствовали, Данилыч наблюдал с галереи в подзорную трубу, — опять прихватило. Но в предспальне, в Плитковой — прежняя толчея. Чиновные валом валят — с жалобами, с докладами.
Мост на Неве стеснил движение судов, разводить его хлопотно. Нужно указать выход в море по Малой Неве, вымерить фарватеры — до восьми футов — на ней и в заливе.
Принесли образец иконы Спасителя для Петропавловской церкви, князь собрал архипастырей, одобрил. В последний день июля покончил с домашним пленом — слушал в лавре литургию. Отправлено письмо в Москву — пусть пришлют в храмовый хор его светлости басистых — протодьякона Фёдора и певчего Леонтьева.
Ослабло тело — о душе забота.
Казнит Всевышний за грехи — в Петербурге оспа. Дарья жжёт арсеньевские травы, резко пахучие, — должны отражать поветрие. Пожаловала Елизавета — жених её, принц Любекский, скончался. В утешении она не нуждается, просит женихов не сватать.
Анна вон наплакалась.
— Глаз у меня дурной.
Смеётся, хоть бы что ей.
— Усохнешь в девках.
Хохотнула, подалась вперёд, платье туго обтянуло упругие телеса.
— Похоже разве?