— Господа, присягаем государю!
Тон обретал Данилыч всё более властный. Улыбнувшись царю по-свойски, ободряюще, выхватил шпагу, отсалютовал ему, опустил и держал на весу, пока Степанов произносил слова присяги, а собрание гулко, молитвенно повторяло. Отрок слез с креслица, смотрел на сверкавший клинок пристально, зачарованно.
— Теперь, ваше величество, выйдем к войску.
Взял руку отрока, мягкую, доверчивую, вывел его на балкон и жадно вобрал весеннего воздуха в лёгкие.
— Государю нашему, Петру Второму… Ура!
Дружно, истово ответили, как и следовало ожидать. Воцарился внук Великого Петра, мужчина. Трон подобает сильному полу. Отрок смущался, мановениями изъявлял признательность, милость, говорил что-то, глохшее в грохоте, — пушки палили с крепости, с двух императорских яхт, с двух судов военных, бросивших якорь перед дворцом.
Упоительный гром победы…
— Я уничтожил фельдмаршала.
Вилки, бокалы застыли в воздухе. Царь появился в столовой внезапно, обедающие в смятении немалом — все, кроме хозяина, посвящённого заранее. Отрок серьёзен, с ним Остерман — ныне главный воспитатель. Торжественно подаёт питомцу свиток, перевязанный алой ленточкой.
— Господин генералиссимус… [174]
На середине длинного слова царь запнулся и, осердясь, топнул ножкой. Князь, встав из-за стола, принял указ, поклонился. Пётр, поздравляя с новым званием, ввернул полюбившуюся латынь.
— Принцепс… Вале…
Привет, мол, принцу.
Затем под аплодисменты удалился в свои покои — кушать с детьми. Со дня смерти царицы живёт у Меншиковых, тут весело, вкусно.
— Сподобился я, — говорит князь, чокаясь с вельможеством. — Служба не пропадает. Ещё Пётр Алексеич, незабвенный отец наш, обещал мне, да не успел…
Генералиссимус… Наконец-то!
«Сей чин коронованным главам и великим владеющим принцам приличен», — писал император, размышляя о рангах воинских. Нет, не обещал камрату, соврал Данилыч. Вожделенно мечтая, он глубоко впечатал в память сей параграф. Владетельным принцам… Что ж, Рабутин твердит — вот-вот почта доставит цесарский манифест. Землица козельская, правда, с копейку…
Всё же герцогство.
Насчёт обрученья с Остерманом условлено — царь будет свататься, соблюдая все онёры. Четвёртый день, как прибрал Бог царицу, две-то недели траура надо дотерпеть.
Тех, кто хотел помешать союзу, нет в Петербурге. Толстой и сын его сосланы на север, в Соловецкий монастырь, где их велено «розсадить по тюрьмам» и «меж собою видетца не давать». Даже в церковь выпускать их порознь, под караулом. Каморы холодные, пища скудная. Для старца, больного подагрой, кара по сути смертная.
Дивьера и Скорнякова-Писарева везут в Сибирь — до Тобольска вместе, оттуда в разные дальние города. Анна Даниловна напрасно взывала к милосердию — светлейший брат на её мольбы не ответил. Жёнам осуждённых жить в своих деревнях «где пожелают», но безотлучно.
Поплатилась за дерзкий свой язык Волконская, — ей приказано пребывать в Москве и в поместьях. Наказаны её друзья — Маврин определён на службу в Тобольск, обер-секретарь Синода Черкасов — в Белокаменную, описывать церковное имущество.
Арап Ганнибал был осторожен, в салоне держал язык за зубами, — не помогло, светлейший почёл нужным удалить фаворита княгини. Быть ему в Казани, осмотреть старую крепость, — буде её чинить безвыгодно, пусть сооружает новую, по наилучшим образцам европским.
Среди ссыльных — Иван Долгоруков. Отзывался о Меншикове неуважительно, а главное, пьяница он, распутник, пустобрёх, вовлекал инфанта в пороки.
Фортуна покорна князю.
Месят весеннюю грязь телеги с колодниками, кони драгун-конвоиров. В опустевших особняках обыски — чиновники, снаряжённые судом, роются в сундуках, гардеробах, вспарывают перины, подушки, допрашивают слуг. Нет ли тайников с оружием, с ядом, с подмётными письмами? Старания обнаружить зловещий заговор безуспешны. Однако суд, что ни день, строчит распоряжение под диктовку его светлости — ужесточить судьбу преступников, отнять у них чернила, бумагу, изолировать, следить за каждым шагом, подробно докладывать — во исполнение высочайшего указа.
Подпись Екатерины действует.
Верховный тайный совет наблюдает расправу безмолвно, доверие к Меншикову являет полное.
— Поправши злых, сотворишь благо, — поучает Данилыч сановных и простых. — Сдаётся, Россия избавлена от потрясений. Царя все любят, и есть за что. Душа у него ангельская.
Дарья не нахвалится.
— Все угодья в нём, — сообщала она подругам. — Пригожество, разуменье… Старших как почитает, поискать нынче. Голубочек наш… Мужа истинно обожает.
16 мая на похоронах Екатерины царь тёр глаза до покраснения, щёку смочил слюной. Обряд справили поспешно. Три пушечных удара созвали вельмож на панихиду, затем под «минутную стрельбу» гроб водрузили на «великие, убранные чёрным бархатом сани», и восемь лошадей цугом повезли их по набережной до Почтового двора, где стояла лейб-гвардия «с ружьём и со свечами». Окутанная чёрным галера пересекла Неву, сановная публика на двух других галерах, а светлейший с царём в малой барке отдельно. В церковь Петра и Павла военные внесли гроб на плечах, князь не прикоснулся.
Ветер задувал свечи у гвардейцев, оцепивших храм, они ладонями оберегали огоньки, почти невидимые, — день был солнечный. Положили царицу рядом с августейшим супругом.
Вечером царь и Наталья в Меншиковых палатах, невзирая на траур, забавлялись. К огорченью Дарьи, расшумелись. Веселье рвалось сквозь тёмные шторы на улицу, смущало прохожих. Странное впечатление произвела на петербуржцев погребальная церемония, отмеренная по часам, по минутам, скупо и торопливо.
Похоже, радуются вельможи, избавились от спутницы Великого Петра.
Шумно здесь и на следующий день. Пожаловали Анна с герцогом, Елизавета, генералы, сановники, перечень которых на странице «Записки» едва умещается. Кухонный очаг пылает, повара крутят вертел — самый длинный в столице, нанизывают телячьи, бараньи, бычьи туши, соусами наполняют ведра до краёв.
Умершую помянули, молча выпили, и больше о ней за столом не говорили. Царю-отроку мысль о смерти чужда, неприятна, — надо его пощадить. Так полагает воспитатель Остерман, а заодно с ним хозяин дома. Дом стал теперь царской резиденцией. В Зимнем лишь несколько придворных, безутешная Эльза. Равнодушная к русскому обычаю поминок, она осталась там, у ветхой, расшатанной фисгармонии. Старческие, сиплые стоны её разносились по опустевшим покоям далеко за полночь.
Его величество вдруг закапризничал, просить руки Марии не пожелал, поступил иначе. «Объявил себе невестой», — так записано в «Повседневной» по прошествии двух недель. По знаку Остермана встал, окончив обед, и начал выжимать затверженные слова.
— По воле блаженной памяти её величества… И по моей воле… Призываю Божье благословение на мой брак с княжной Марией. Верю, что она составит моё счастье — прелестной матери прелестнейшая дочь.
Комплимент произнёс по-латыни, воспитателю пришлось перевести. Данилыч позаботился о свидетелях — на обеде присутствовали обер-секретари государства Макаров, Волков, князь Шаховской, генерал Миних, адмирал Змаевич…
— Окажите милость, — сказал князь гостям, — пожалуйте послезавтра к нам на обрученье.
— Древние говорили, — подхватил Остерман, — то, что достигается быстро, то вдвойне дорого.
На губах улыбка — чуть ироничная, чуть снисходительная к людским страстям. Блеснула на миг и исчезла.
А что же Сапеги? Съели обиду? Разрыв прежней помолвки не декларирован, между тем приличие этого требует. Данилыч угадывал вопросы, но высказать никто не посмел. Тем лучше, — думал он, с вызовом глядя на сытых, разомлевших. Не обязан отчёт давать.
Шито-крыто…
Совещался князь «особливо» с магнатами церкви — с Феофаном, с архиереями Ростовским, Вологодским, Тверским. Речь шла об обряде обручения. Есть ли единый, освящённый образец? Как надо именовать молодых — только ли «рабы Божьи», или можно с титулом каждого? Вправе ли они по совершении помолвки уединяться? Богословы, изрядно угостившись, утомили Данилыча речениями, но обнадёжили. Уставной молитвы нет. Вообще определяется церемония более обычаем, нежели канонами религии. Грехом считает церковь лишь плотский союз обручённых.