— Матушка, куда я их дену? Во дворе, что ли? Ноев ковчег и то мал будет.
— Ты можешь, Александр.
Омфала, Омфала…
Ассамблея прошумела словно в чаду, оставив битую посуду, едкий табачный дым, впитавшийся в драпировку и, кажись, в стены. Отзвенели колоколами Святки, истощился поток христославов — напустили холода в сени, — светлейший стоял в шубе, черпал из ведра водку, с отвращеньем пригубливал. Солдаты, корабелы Адмиралтейства, кто в вывернутой овчине — барашек из яслей вифлеемских, кто в лоскутном одеяле — волхв, звездою призванный к новорождённому Христу. Вкушали истово, будто причащаясь, обдавали запахом прели. Мысль, далёкая от благочестия, донимала светлейшего.
Нынче всяк под личиной.
Голицын оказал уваженье, прислал певчих. Молодцы как на подбор, откормленные, в расшитых рубахах, волосы в скобку острижены — деревенские все, обучены в подмосковной вотчине. Пели церковное, знакомое с детства, но столь полнозвучно, столь благостно — за душу брало. Даже Варвара прослезилась. Удостоил боярин.
Понимай так — благодарит за дружбу. Принят Алексашка-пирожник в партию царевича. Однако кряхтел ведь, спесивец, негодовал, когда простолюдины, став офицерами, восходили в шляхетство. Родовитым мерзило. Теперь-то довольны? Нет, таят в себе что-то.
Голицын давно признан главой боярства и пребывает в сём качестве бессменно, хотя Пётр Толстой старше его, восьмой десяток отсчитывает. Годами старше — не знатностью. Димитрию Михайловичу за шестьдесят, с возрастом точно молодеет — сбавил жирок, движения быстрые, в зорких глазах бесстрашие. Противником такого иметь опасно, алеатом зело авантажно — да каковы условия?
Царица, отгуляв Рождество, через день заскучала — объявлен был малый гезельшафт, сиречь столованье персонам избранным. Виночерпием назначила молодого Левенвольде — шалопай тарабанил без умолку немецкие тосты, пьянел, наливал через край. Голицын отдёргивал чарку сердито. Данилыч, улучив момент, похвалил боярских певчих.
— Яко ангелы в небеси… Навек мы тебе признательны. Не хочешь ли моих послушать?
— По-русски-то умеют твои?
Подобрел лицом, обещая приехать.
Хор у светлейшего набран во владеньях украинских, Голицыну угодил весьма, напомнил беспечальное житье в Киеве, на губернаторстве. Плезир духовный дополнен плотским — лоснящейся кулебякой с грибами и осетриной. Гость одобрил, но кушал скромно, от питья воздержался — и так-де вседневно тешим дьявола.
— Веришь, князюшка, Апраксин пристал — продай певцов! Нет, кукиш… Капелла наша фамильная, мой дед завёл, сколько раз в Кремль возил, к царю. Алексей Михайлович охоч был… Апраксин-то без понятья, ему для престижа. Продай, продай… Не всех, так баса. Да он удавится, Микешка мой, коли отдам кому…
Дарью и Варвару порадовал, вспомнил отца их, Арсеньева.
— Батюшку вашего знавал. У него пристрастье было — соколы, теперь кто этак охотится? Забыто…
Стол кофейный накрыт в Ореховой, на двоих. Каплю шартреза гость позволил себе, влил в чашку.
— Иностранцы говорят — рабство в России, людьми торгуете. Невольники у вас, как у мохамедан. Что скажешь? Христианам негоже… А ведь в Европе так же, в прежнее время. У нас наоборот, Юрьев день [167] был, слыхал, батюшка? Уход дозволялся от господина. Борис Годунов отменил. А почему? Кабы к другому владельцу бежали… Воля-то краше. Дорога — вот она, хоть в степи к казакам, хоть за Урал. У меня деревень пустых с полсотни, раскидало народ. В Европе не то, предел есть. А мы предела не ведаем, в том и беда наша. За Воронежем земля не пахана, татары шалят, а мы в Персии чего-то ищем.
— Ох, не поминай, Димитрий Михайлыч!
Зуб ноющий — эти персидские дела. На Верховном совете оба в согласии — выпутаться надо, сохранив по возможности южный берег Каспия. Да речь, видать, не о том. Куда же ведёт боярин?
— Нету предела, нету… Камчатскую землю имеем, а что прибытку с неё? Капитан Беринг дальше пошёл, воротится вот — ну как с Америкой та земля спаяна? Неужто и туда влезем?
— Ширится держава, — счёл нужным вставить князь. — Макиавелли учил принца… Упустишь — враз отымут.
— Батюшка мой! В Европе земля золотая. Тесно там… Мы широко живём, правда твоя. Широко, да бедно. Великий государь, блаженной памяти, общей пользы желал. А велика ли она — польза-то? Я прямо скажу, замахнулся Пётр Алексеич, ощутил силушку, ух, замахнулся! Из Персии аж на Индию… Шведскую кампанию окончили, получили море, а сила-то на исходе.
— Мы малы, чтобы судить его, — произнёс светлейший с неудовольствием.
— Един Бог всеведущ, батюшка, — и Голицын глянул с вызовом. — Един Бог.
— Не дожил великий государь, — посетовал Данилыч смиренно, примирительно. — Рано покинул… Надоумил бы нас. Бьёмся вот… хвост вытащим, нос воткнём.
— Великого нет и не будет.
Помолчали. Боярин, опустив голову, гладил рукоять трости, лежавшей на коленях, — серебряную голову льва, смешную, как у собаки. Старинная палка, дедовская. Дед, распалясь, кремлёвские ковры дырявил ею в боярской Думе.
— Воистину, Димитрий Михайлыч, не будет Великого. Через тыщу лет разве…
— И я так мыслю, — Голицын поворачивал льва, оглаживал. — С наследником-то как быть? Ум незрелый. Прилепился Ванька Долгорукий, старше, да ведь дурак дураком. Пошто совращает отрока? Гляжу, царевич-то — книжки побоку и в лес с Ванькой, зайцев гонять. От Ваньки чему научится? Маврин-то слабоват. Потвёрже бы пастыря… Я говорил государыне, да без тебя она, батюшка, не решит.
Признаёт боярин…
— Есть у меня человек на примете. Потвёрже Маврина. Гольдбах [168] из Академии. Он цифирных наук профессор повсюду бывалый, может, за границу свезёт Петрушку…
— Не худо бы…
— Артачится немец. Трактат он пишет, некогда ему. Попрошу ещё, накину жалованья.
Маврин к тому же жуирует у Волконской, среди завистников. Таков воспитатель…
— Долгорукие, — и боярин понизил голос, — хотят в Москву с наследником. Тоже не худо. Сходил бы к Успению, к Василию Блаженному, познал бы древнее благолепие. Да ведь к бабке заедут…
— То-то и оно! Им главное — к бабке. Уж она-то воспитает. Изольёт свой яд.
— Отравит душу отрока.
— Ей-ей, нельзя допустить, Димитрий Михайлыч. Спасибо, оповестил! Воспретит царица.
Докладывать ей, пожалуй, излишне. Воспретит он — светлейший. Поважнее дела решает от имени её величества. Евдокия, первая супруга покойного царя, лютую злобу накопила в монастырской келье. Ненавидит труды Петровы, камратов его. Опасна, опасна.
Князь проводил гостя с высшим онёром — даже на крыльцо вышел, невзирая на холод. Союз с Голицыным дорог. Но можно ли довериться старому лукавцу? Говорили о многом — ещё больше недосказанного повисло в сумеречной Ореховой.
С тростью под мышкой, дабы не уродовать наборный пол, шажками мелкими, быстрыми входит Голицын в залу вельможного особняка, где собирается Верховный совет. Кланяется коротко, озабоченно, всегда в неказистом, тусклом кафтанце, без парика — чёрная бархатная шапочка прикрывает облысевшее темя. Садится поближе к секретарю — боярин на ухо туговат.
Слова единого не пропустит.
Оглашаются промемории, ведомости, реестры, счета — секретарский фальцет бесстрастен, до странности равнодушен, приводит в раздраженье. Год 1726-й заканчивается с убытком, в казне опять недобор, подушная подать разорительна, бегут крестьяне, армия бедствует, который месяц без гроша.
— Иисусе, срам какой!
— Повтори-ка, Гриша!
— Гнусавишь ты…
Порой и крепкая брань перебивает чтение. Димитрий Михайлович внешне невозмутим — светлейший завидует выдержке старика. Говорить не спешит боярин. Загалдят двое-трое сразу — поднимет трость, пристыдит.
— Сухарев рынок…
Доколе же прозябать в нищете? Некоторые винят сборщиков подати — ленивы али воруют, есть противники подушной, но чем заменить петровский порядок — толкуют по-разному и туманно. Карл Фридрих крякнул — и брать налог с доходов. Своим островом Эзель он вообще намерен управлять по-шведски — пример подаёт для всей России. Ишь, выручил! Это сколько же счётчиков надо. Мужик-то десять пальцев отогнёт и запнётся.