Офицерские цепи выходили из леса, стройно шагали к реке с винтовками наперевес. Спускаясь с крутого берега, замедляли шаг, будто опасались входить в холодную воду, и в этот момент наши пулеметчики открывали огонь. От четкого боевого порядка дроздовцев ничего не оставалось. Но за первой беспорядочно отхлынувшей цепью вырастала вторая, за ней — третья… Потом новый шквал артиллерийского огня и следом — новая атака.
Несколько дней продолжались редкие по упорству бои. Вместе с дроздовцами бросались в атаку какие-то дружинники с белыми повязками на рукавах. Среди них были даже мальчишки в гимназических шинелях.
Собрав все что мог, генерал Май-Маевский пытался во что бы то ни стало прорвать наш фронт под Киевом и соединиться с белополяками Пилсудского, которые стояли у Коростеня, угрожая нам ударом с тыла. На участке одного нашего обескровленного в боях батальона ему удалось это осуществить, но с помощью соседнего полка прорыв вскоре был ликвидирован. Потом мы получили сильное подкрепление — батальон красных курсантов, железная стойкость которого поразила противника. Наиболее честные из белых офицеров откровенно заявляли:
— Подобной стойкости мы не видели на своем веку и, как русские патриоты, должны преклониться перед ней.
Завалив трупами своих солдат и дружинников крутой лесистый берег Ирпеня, Май-Маевский утихомирился. Он вынужден был отказаться от дальнейших попыток соединиться с войсками Пилсудского: положение на центральном участке фронта складывалось такое, что под Киевом белым стало уже не до атак, — начиналось повальное их бегство на юг.
Наш уменьшившийся почти наполовину полк до середины декабря бессменно простоял на своих ирпеньских позициях, а потом пошел вперед, ломая слабевшее с каждым часом сопротивление врага. И не слышно было, чтобы кто-нибудь роптал, что мы воюем без отдыха, не можем помыться, постираться, привести себя в чувство. Все рвались вперед и радовались:
— Дожили наконец до веселой поры! Теперь надо только не давать белым передышки, гнать их до Черного моря. Если не будем мешкать, к весне закончим войну и вернемся домой.
Прошли через Киев и дальше до Фастова, без остановки преследуя отступающих на юг деникинцев. Впереди была прямая дорога на Николаев и Херсон — знакомый уже путь, по которому мы летом шли на север. И вдруг — приказ: вернуться всей дивизией в Киев для несения гарнизонной службы.
Когда этот приказ объявили по ротам, полк потрясла буря негодования.
— За что нам такое наказание? — кричали бойцы.
Напрасно командиры и политруки пытались убедить людей, что гарнизонная служба в столице Украины — почетное дело, которое можно доверить далеко не каждой дивизии. Для людей, сделанных из такого теста, как наши днепровцы, это был мало убедительный довод. Они мечтали вернуться в свой родной край освободителями, а им сулят тыловую казарменную жизнь с караулами и парадами!
От обиды люди теряли головы. На ротных собраниях ораторы надрывно кричали, что если дивизия возвращается в Киев, то черт с ней, но полк не должен возвращаться, он обязан идти вперед с наступающими частями. Нельзя давать белым опомниться — это предательство. Если полк повернет назад, то рота выйдет из него и перейдет в другую, более сознательную часть, которая будет продолжать наступление до окончательного разгрома белых.
Люди опасались, что деникинцы, отступая, учинят кровавую расправу над их семьями и родными, оставшимися в селах. И разговоры об этом еще больше накаляли обстановку.
Ротные собрания, начавшиеся днем, продолжались и ночью, пока усилиями командования и всех партийцев удалось наконец образумить людей, убедить их, что полк покроет себя позором и все заслуги его будут забыты, если он не выполнит приказа командования.
На другой день, хотя и с ропотом, полк повернул назад. Никто так как следует и не понял, почему нам приходится возвращаться в Киев, — просто скрепя сердце подчинились приказу.
Потом уже нам, партийцам, стало известно, что истинной причиной для отдания того приказа послужили высказанные кем-то в штабе армии опасения, как бы наша дивизия бывших партизан Днепровщины и Таврии, вернувшись в свои родные края, не разошлась по домам или, еще хуже, не попала под влияние Махно, орудовавшего на юге. Мы начисто отвергали эти ничем не обоснованные, оскорбительные, глубоко возмущавшие нас подозрения и скрывали их от красноармейцев, чтобы не подливать масла в огонь.
ЛЮБОВЬ МИТИ ЦЕЛИНКО
1
И в Киеве, неся гарнизонную службу, наши днепровцы не переставали роптать. Их не радовало даже то, что кормить стали лучше, приоделись малость, баня есть, белье стирается, от вшивости избавились все. Воркотня продолжалась:
— Живем в Киеве, а города не видим, кроме тех улочек, по которым ходим в караулы. Надоели эти караулы до чертиков. А побываешь в городе, только душу расстроишь — комендантские патрули всюду цепляются. Война еще идет, беднота расправляется с богатеями на фронтах, а мы тут, в казармах, околачиваемся, в школе ликбеза занимаемся, просто неловко перед товарищами и родными, которые ждут от нас освобождения. Невесть на кого похожи стали, как паразиты, хлеб даром жуем.
В феврале — он был морозным и снежным — красноармейцы получили теплые портянки, ватные брюки и прошел слух, что полк пойдет против Пилсудского.
— Хоть против Пилсудского, хоть против любого другого черта, только бы от гарнизонных караулок избавиться, — рассуждали в ротах.
И когда наконец был получен приказ о погрузке в эшелоны для отправки на фронт, все вздохнули с облегчением. Митя Целинко, попавший после возвращения из госпиталя в пулеметную команду и дослужившийся уже до взводного, разглагольствовал:
— Стариков наших тянет на юг, хотят поближе к дому воевать, а нам, молодым, все равно, где контру бить. Видели мы всяких вояк — и Деникина, и Петлюру с Тютюником, и Махно, а теперь побачим и Пилсудского. Говорят, что англичане и французы здорово вооружили и одели пилсудчиков. Ладно, посмотрим и это, чтобы правильно судить о французских и английских модах… Ничего себе задумали — завладеть нашей землей от Балтийского до Черного моря. И откуда только аппетиты такие?
— А ты что, не знаешь, где собака зарыта? Все дело в Антанте, — вставил к слову начальник пулеметной команды Василий Коваленко, не упускавший случая дать свое авторитетное разъяснение по международному вопросу.
— Антанта! — усмехнулся Митя Целинко. — Говорят, она опять вытащила за уши на свет божий Симона Петлюру, а тот по своей дурости стал изо всех сил тужиться, доказывая Пилсудскому насчет своих прав на Украину. И тогда Антанта ему на ушко, приставив к носу кулак, тихо шепнула: «Ты, Симон, это оставь, не будь дураком, не заводи разлад в своем семействе, сейчас не время для споров, потом поговорим с тобой о твоих правах, где-нибудь в Лондоне или в Париже».
— И когда все это кончится? Скажи ты мне, товарищ начальник, — взмолился Михаил Бондаренко, очень расстроенный тем, что война затягивается и к весне — это уже очевидно — ему с братом домой не попасть.
— А ты, дружище, не унывай, — ответил Коваленко. — Деникин издыхает, Колчак сдох, Юденич едва ноги унес, остался, не считая моськи Махно, один пан Пилсудский. С ним управимся, и тогда можешь невесту себе присматривать. Вот Митя Целинко говорит, что без хозяйки домой не вернется…
Выгрузившись из эшелона на какой-то станции около Коростеня, полк под музыку оркестра вперемешку с песнями прошел маршем по лесной Волыни до Гуты Марьяновской и занял оборону, раскидав позиции батальонов далеко одну от другой. Тут мы сравнительно спокойно провели остаток зимы и встретили весну, которая сразу же, как только стаял снег и чуть просохла земля, чудесно оживила и разукрасила зеленью этот глухой лесисто-болотистый край.
Были перестрелки и стычки. Белополяки прощупывали нашу оборону, а мы ихнюю, и этим дело ограничивалось. Будто бы ни той, ни другой стороне не хотелось воевать. Правда, когда земля подсохла, пилсудчики начали предпринимать атаки, повторявшиеся почти ежедневно, но, ничего не добившись, вскоре затихли опять.