– Я не знаю, – проговорил он, не отрываясь от своего занятия. – Боюсь, это не в моих силах. Я не понимаю, как и почему произошло твоё странное путешествие. Похоже, я должен с этим разобраться…
Мыском видавшей виды сандалии он затёр рисунки, поднял голову, прищурившись, некоторое время вглядывался в моё лицо, словно пытался прочесть на нём нечто, от чего зависело что-то очень важное в его жизни, и мне стало не по себе от этого пронзительного испытующего взгляда.
– Сколько тебе лет?
– Тридцать один.
– Где и когда ты родился?
– Где? – Я усмехнулся. – В ближнем Подмосковье. В одна тысяча девятьсот шестьдесят девятом году от Рождества Христова.
Секунду он смотрел на меня, будто только что увидел впервые, на его щеках проступили красные пятна.
– От чьего Рождества? – переспросил он.
– Моего, – сказал я сердито. – Иисуса Христа, конечно. Слушай, хватит меня разыгрывать. Даже если я ударился головой, и слегка не в себе, это не значит, что я полный овощ, и забыл прописные истины.
– Та-ак… – протянул он, устало потерев лоб и виски, вдруг рассмеялся, но в смехе зазвенели нотки горького сарказма.
– Что не так?
– Всё! – Выкрикнул он, изменившись в лице, ткнул меня в грудь. – Золотые побрякушки, отсчёт времени… Всё это бред, мишура, убогая подмена сути! Вы, как дикари, поклоняетесь внешней атрибутике, забывая о сути, исполняете бессмысленный ритуал, а потом идёте и уничтожаете друг друга! И на это вы положили две тысячи лет?!
Он вскочил и заходил взад-вперёд, размахивая руками.
– Какие две тысячи лет? – поморщился я. – Это даже не смешно. Слушай, как тебя там, кончай придуриваться!
Он резко тормознул.
– Я и не придуриваюсь. Есть вещи, которые с трудом поддаются человеческому пониманию. Но именно в них скрывается истина. Нам остаётся её разгадать. Всё в этом мире имеет своё предназначение, высший смысл. Ты должен принять происшедшее как объективную реальность, какой бы невероятной она ни казалась. Ты жив – радуйся. Или ты предпочёл бы остаться там?
Дрожь пробежала по моей спине. Я вдруг со всей отчётливостью представил своё распластанное тело с согнутыми в застывшем беге ногами, окровавленной головой…
– Я тебе не верю, – прошептал я, пятясь назад. – Так не бывает! Я не верю, понял?! Машины времени не существует. Мы оба свихнулись, мы в сумасшедшем доме! Всё вокруг – галлюцинация, бред больного воображения! Нет ни Бога, ни дьявола, лишь молекулы, атомы и законы эволюции!
Я споткнулся о какой-то корень, грохнулся навзничь и остался лежать, тупо глядя на звёзды удивительно яркие и огромные.
– Нет? – переспросил он как-то удивлённо и недоумённо, словно я сообщил ему о внезапном исчезновении общих знакомых и сделал довольно забавную гримасу.
Я умолк. В лежачем положении, было неуютно вступать в религиозно-философские диспуты, тем более что дискуссии вообще не были моей стихией. Если когда я и спорил, то на рынке по поводу окончательной цены на товар.
– Вставай, – сказал он, протягивая мне руку, и страдальчески поморщился. – Хватит орать, у меня и так к вечеру голова трещит. Веришь ты или нет – это ничего не изменит. К сожалению, пока я ничем не могу тебе помочь. Чтобы в один миг пройти сквозь двадцать веков нужно великое чудо, которое мне одному не под силу. Единственное, что я могу – предложить тебе пойти со мной. Или ищи другую дорогу. У тебя свой путь, у меня свой.
Я уловил проклятую утончённую иронию в его словах и взгляде, сейчас не прозрачном, а иссиня-сером, равнодушно-насмешливом взгляде обывателя. Я не знал, что ответить, потому что вдруг понял, нет, осознал, кожей ощутил то, что носилось всё это время в моей голове пустынным миражом, обретшим, наконец, чёткие контуры, цвет и запах. Он прав. Доводов мудрецов всего мира не достанет для такой малости – вернуть меня туда, откуда я был вырван по велению значительно большему и великому, нежели человеческое. Мой воинствующий материализм рассыпался, как карточный домик от дуновения ребёнка, пред лицом высшей силы, грозной, всемогущей, всеобъемлющей, существовавшей независимо от моих, как равно чьих-либо других убеждений. И моё бытие, краткое, хрупкое, несовершенное, зависело сейчас от этой силы целиком и полностью…
Я понял. Я просто сошёл с ума окончательно и бесповоротно.
Я не стал подавать руку, поднялся сам и сел, уткнув лицо в колени, сдавил заледеневшими пальцами влажные виски и всхлипнул от этого неожиданного нового откровения. И ощутил лёгкое, почти дуновение, тёплое прикосновение к макушке.
– Я постараюсь помочь, только если ты поможешь себе сам. Я знаю, что ты хочешь верить мне, но боишься, потому что это причиняет тебе боль. Сильную боль…
Неожиданно перед моими глазами с ужасающей отчётливостью возникла навеки отпечатавшаяся в мозгу картина: россыпь цветов на дымящемся асфальте… Она была столь реальна, что я невольно подался вперёд, словно, спустя шестнадцать лет, опять попал в то страшное утро. Я даже ощутил тот же запах, сладкий удушливый запах сотен цветов. Запах смерти…
– Нет… – прошептал я, – пожалуйста, не надо… – Я не хочу, не могу говорить об этом…
– Прости, – сказал он мягко. – Я не хотел снова причинять тебе боль, но иногда только так возможно исцелиться. Страдание очищает. Только не надо носить его в себе как клад или бремя. Прими его как неизбежность – дождь или зной. День сменяет ночь. За чёрным всегда следует белое, надо только научиться ждать. Всему своё время. Время плакать и время смеяться. Время молчать и время говорить…
– Когда же придёт время смеяться? – неожиданно спросил я.
– Когда грозовая туча проливается дождём? Ты сам поймёшь это.
– Кто ты? – прошептал я. – Кто?
Он немного помолчал, словно и сам задался тем же вопросом. И неожиданно обезоруживающе улыбнулся.
– Человек. Чего ещё? Что бы я ни сказал, это будут только слова, не так ли? Что есть слово? Всего лишь звук, привычный слуху. Если в нём и заключена суть, то лишь самая малая её часть. Истина познаётся не в словах, а на деле. Но если на окнах плотные ставни, в комнату не проникнет свет. Слепому бесполезно показывать чёрное или белое – он их не различит. И глухому напрасно кричать – он не услышит. А неграмотному бессмысленно давать книгу. Ты спрашивал, как я всё это делаю? Значит, ты хочешь понять. Но боишься, потому что ещё не готов. Твои ставни только приоткрыты, а сквозь узкую щель комнату светом не наполнишь.
– Что же мне делать? – меланхолично спросил я, тупо уставившись в переплетение ветвей, сомкнутых на том самом месте, где только что я рассматривал до невозможности реальные кадры своей жизни.
– Пойдём со мной. Но я не обещаю лёгкой дороги.
– Разве у меня есть выбор?
– Выбор всегда есть. Но, если ты пойдёшь со мной, должен выполнить одно условие: не говорить ни с кем о мире, из которого ты пришёл и о том, что ты знаешь. Человек не должен знать больше того, чем ему положено на определённом отрезке времени.
– Почему? Разве не в знании сила? – кисло пошутил я.
– Иногда ещё и гибель, – серьёзно ответил он. – Самый простой пример – изобретение оружия.
Возразить было нечего. Да и не хотелось. Отчаянно захотелось затянуться, пусть самым дерьмом, хоть Беломором. Я отломал какую-то тоненькую веточку, яростно зажевал. Ветка оказалась на вкус противно-прогорклой, и моя физиономия непроизвольно скорчилась, я сплюнул.
– Это тебе больше не нужно, Илия… – сказал мой новый знакомый и, ободряюще улыбнувшись как старому приятелю, забрал горькую ветку, выбросил в кусты.
Хорошее имя: Илия… – Он произносил мой имя с восточной напевностью, и потому оно звучало немного иначе, как-то странно для слуха. – Тебе очень подходит.
Я оторопело проводил полёт ветки, с немым вопросом уставился на своего собеседника, но он встретил мой выжидающий взгляд с прежней невозмутимостью. Я не стал спрашивать, откуда ему известно моё имя. Я вдруг перестал удивляться, то ли оттого что смирился с неадекватностью происходящего, то ли потому что в человеческом организме на всё заложен лимит, в том числе на удивление, и мой исчерпал себя, похоже, надолго. И почувствовал относительное облегчение. Мы сумасшедшие? Ну и прекрасно. От разума одни проблемы. Мучительное чувство тревоги, преследовавшее меня несколько кошмарных часов, схлынуло, оставив на песке сознания ровную незамутнённую полосу, на которой можно было начертать что-нибудь новое.