Этот Рон Тодд — Марксист; и он очень близко связан с движением блюза и баллад, пытающимся доказать, что вся фолк-музыка — искусство протеста, что кажется довольно приемлемым, а также — хотя, может, это хочет доказать только Рон Тодд — что это искусство каким-то образом зависит от достижений СССР, т. е. тюремные песни Миссисипи созданы для того, чтобы воспевать спутники. У Рона есть могучие контакты на стройках, и я хотел спросить у него, можно ли как-нибудь устроить, чтобы экс-Деб., Хоплайт, я собственной персоной и моя камера водрузились на один из этих огроменных кранов на южном берегу и сделали пару снимков? Почему я подумал, что могу найти его здесь? Потому что я знаю, что ему нравится певец из ансамбля Кумберто Уоткинса, так как у него в репертуаре есть песни на одном из французских диалектов про движение сопротивления Наполеону, кажется, так, и Рон хотел бы, чтобы он исполнил их на фестивале блюза и баллад, устроенном самим Роном на ледовом катке в Денмарк Хилл.
Но, между прочим, когда я спустился под землю, первым человеком, окликнувшим меня, оказался не Рон, а та, кого я вовсе не ожидал встретить здесь, а именно Большая Джилл. На ней были ее вельветовые джинсы и шерстяная кепка с длинным свисающим помпоном, она сидела за столом, заставленным пустыми бутылками из-под Пепси, и выглядела жалко. Но когда она позвала меня, ее голос звучал громко, чисто и полностью перекрыл команду Ходфоддера.
— Одна, Джилл? — сказал я. — Все юные звездочки слишком заняты, чтобы составить компанию?
— Садись, жеребец, — сказала она, — и насладись зрелищем.
— Где? — спросил я, сомневаясь, что она подразумевала кого-либо из персонала команды Ходфоддера, хотя смотрела она в их направлении.
— Сейчас, один момент, — сказала она.
Так что я тоже уставился на сцену, поверх голов сотен парней, заполнивших маленькое пространство перед сценой для танцев, или стоявших вокруг, одетые в свои лучшие прикиды, парни отбивают ритм ногой, девчонки выглядят неугомонными, глаза их блуждают, потому что, говорите что хотите, но они ходят в клубы не для того, что бы слушать. После какой-то чепухи на ударных Р. Ходфоддер схватил микрофон и сказал, что его вокалистка, Афина Данкэннон, сейчас присоединится к ним.
Большая Джилл поднялась на четыре инча со своего стула и схватила бутылку Пепси.
Мисс А. Данкэннон была в порядке, и деткам она без сомнения нравилась, но я должен сказать, что считаю ошибкой попытки юных белых англичанок имитировать один в один Леди Дэй, ибо лучшая возможная имитация будет за два миллиона миль от того, что делает с вами Билли Х., а именно: полностью перетряхивает вас, и вы не можете слушать других певиц, любых других, час или больше. Но я мог оценить ситуацию с точки зрения Большой Джилл, потому что эта Афина Д. Была чрезвычайно гибким созданием, на ней было платье, обтягивавшее ее больше, чем кожа под ним, и она смотрела на слушателей этакой манерой имитации женщины, становящейся все более популярной среди американских певиц, судя по позам на обложках грампластинок.
— Ох! — сказала Большая Джилл.
— Где ты прятался все это время? — прогремел чей-то голос.
Это был Рон Тодд, он подошел и встал возле стола, покрытый перхотью и с недовольным взглядом, как и подобает поклонникам баллад и блюзов. Вдобавок ко всему он был одним из тех, кто считают, что если они тебя не видели некоторое время, то ты наверняка уезжал из города или умер, потому что они видят всех.
— Да, давно не виделись, — сказал я ему, — иди сюда, мне нужно поговорить с тобой.
Но когда я увел его в довольно свободный уголок и завел разговор про огромный кран, я увидел, что он не слушает, а смотрит поверх невинных и радостных лиц фэнов Ходфоддера на чувака, впускавшегося по лестнице. На этом типе было великолепное шмотье: розово-лиловый смокинг на двух пуговицах, кружевная рубашка, бальные туфли с бантами и безымянная дама, уцепившаяся за его локоть.
— Это же Сет Самаритянин! — воскликнул Рон.
Это было более-менее похоже на то, как сам К. Маркс сказал бы про главу компании «Шелл Ойл» (если тогда была такая), потому что С. Самаритянин — негодяй номер один в списке Рона и не только Рона. Причиной служило то, что он первый понял несколько лет назад, что джаз-музыка, существовавшая для деток и для кайфа, может принести большие деньги, и пооткрывал клубы, подписал контракты с командами, привлек таланты издалека, и превратил все это в норковые шубы, «Ягуары» и маленький уютный домик в Теддингтоне. Я попытался вернуть Рона к теме крана на южном берегу, но это было очень сложно.
— Как бы я хотел его вырубить! — воскликнул Рон, взмахивая своим футляром, потому что, как все музыканты этим летом, он носил с собой эту штуку без ручки, но закрытую на замок.
— Полегче, Рональд. Выруби его в песне.
Он уставился на меня.
— А это хорошая идея, знаешь, — сказал он. — Что рифмуется с «куски серебра»?
Я напряг мозги, но сознаюсь, что не смог ему помочь.
— Это место и так достаточно поганое, — сказал Рон, помахивая своим портфелем посреди музыкального истэблишмента, — но только представь себе, во что оно превращается, когда сюда входит Сет Самаритянин.
— Ты прав, — ответил я.
Рон осмотрел меня из-под своих Гилберт Хардинговских очков.
— Ты так говоришь, — воскликнул он, — но серьезно ли ты так считаешь?
— Ну да, конечно. Я считаю, что ты прав.
— Я прав?
— Ну да, ты. Я хочу сказать, что существует первоначальная музыка, не так ли, и временная музыка, вскормленная на ней, но приходящая и уходящая.
— Так и есть!
— В Англии большинство из того, что ты слышишь, временно. Не очень много первоначального.
— Вот видишь!
— И это относится как к вам, пуританам баллад и блюзов, так и к джазовым котам.
Это не прошло.
— Наше искусство настоящее, — сказал Рон Тодд.
— Оно было таким, — сказал я ему, — но вы недостаточно сочиняете своих собственных песен. Песни про время, я имею в виду, про нас и про данный момент. Большинство ваших вещей — про древнюю Англию, или про современную Америку, или странные песни меньшинства из убогого захолустья. Но где же наша сказочка? Вы не особенно стараетесь — не больше, чем Дикки Ходфоддер.
— Что за сравнение! — воскликнул Рон с отвращением.
Но я понял, что нарушаю одно из своих золотых правил — не спорить с марксистами, потому что они знают. И они не только знают, они не в ответе — что является полной противоположностью тому, что они о себе думают. Я хочу сказать, что это то, чем они являются, если я правильно понял. Вы в истории, да, потому что вы расцветаете там и сям, но вы также вне ее, потому что вы живете в марксистском будущем. Так что когда вы смотрите вокруг и видите сотни ужасов, не только в музыке, вы не в ответе за них, потому что вы уже вне их, в царстве К. Маркса. Но что касается меня, я должен сказать, что чувствую ответственность за весь тот ужас, что я вижу вокруг себя, особенно за тот, что в Англии, а также я в ответе за те некоторые милые вещи, что мне нравятся.
Но пока я размышлял над этим, мои глаза, блуждавшие по помещению, наткнулись на члена комиссии, я говорил о нем. Он, не заинтересованный выступлением команды, читал вечернюю газету, и я не виню его за это, просто мне попался на глаза заголовок. Я сказал «Извините», взял у него эту газету, увидел фотографию Хенли и Сюз, и выбежал по ступенькам на улицу. Честно говоря, я не знаю, что случилось дальше, потому что следующее мое четкое воспоминание было таким — я гнал по магистрали на своей Веспе, на протяжении миль и миль, неизвестно куда, пока не кончился бензин, и она не остановилась, и я не оказался черт знает где.
Так что я слез со своей машины, на которую мне было теперь наплевать, сел на краю дороги и смотрел на мелькающие мимо огни автомобилей. Я думал о несчастном случае — правда, думал, — но недолго, потому что я не хотел быть стертым с лица земли каким-нибудь пропитанным джином водителем, возвращавшимся к себе на окраину в свою кровать. Я думал о том, чтобы уехать из страны, или притащить какую-нибудь девку в отдел регистрации браков и жениться самому, — честно говоря, я думал о чем угодно, кроме Сюз, потому что это было бы слишком болезненно в данный момент, хотя я бился в агонии лишь бы не думать о ней. А не думать о ней было практически невозможно: потому что даже когда я не думал о ней, я чувствовал из-за этого боль — настоящие муки. И в этот момент оказалось, что край, где я сидел, был вовсе не краем, а кучей металла, и вся эта чертова штука развалилась, и я скатился, упав на свою Веспу и перевернув ее.