— То-то и есть, что если где замешалась чертовщина, то ожидай столько проку, сколько от голодного москаля, — значительно сказал человек с шишкою на лбу.
— Какая чертовщина? — подхватил человек в пестрядевых шароварах.
— Слышал ли ты, что поговаривают в народе? — продолжал с шишкою на лбу, наводя на него искоса свои угрюмые очи.
— Ну!
— Ну, то-то ну! Заседатель, чтоб ему не довелось обтирать губ после панской сливянки, отвёл для ярмарки проклятое место, на котором, хоть тресни, ни зерна не спустишь. Видишь ли ты тот старый, развалившийся сарай, что вон-вон стоит под горою? (Тут любопытный отец нашей красавицы подвинулся ещё ближе и весь превратился, казалось, во внимание.) В том сарае то и дело, что водятся чертовские шашни; и ни одна ярмарка на этом месте не проходила без беды. Вчера волостной писарь проходил поздно вечером, только глядь — в слуховое окно выставилось свиное рыло и хрюкнуло так, что у него мороз подрал по коже; того и жди, что опять покажется красная свитка!
— Что ж это за красная свитка?
Тут у нашего внимательного слушателя волосы поднялись дыбом; со страхом оборотился он назад и увидел, что дочка его и парубок спокойно стояли, обнявшись и напевая друг другу какие-то любовные сказки, позабыв про все находящиеся на свете свитки. Это разогнало его страх и заставило обратиться к прежней беспечности.
— Эге-ге-ге, земляк! да ты мастер, как вижу, обниматься! А я на четвёртый только день после свадьбы выучился обнимать покойную свою Хвеську, да и то спасибо куму: бывши дружкоюуже надоумил.
Парубок заметил тот же час, что отец его любезной не слишком далёк, и в мыслях принялся строить план, как бы склонить его в свою пользу.
— Ты, верно, человек добрый, не знаешь меня, а я тебя тотчас узнал.
— Может, и узнал.
— Если хочешь, и имя, и прозвище, и всякую всячину расскажу: тебя зовут Солопий Черевик.
— Так, Солопий Черевик.
— А вглядись-ка хорошенько: не узнаёшь ли меня?
— Нет, не познаю. Не во гнев будь сказано, на веку столько довелось наглядеться рож всяких, что чёрт их и припомнит всех!
— Жаль же, что ты не припомнишь Голопупенкова сына!
— А ты будто Охримов сын?
— А кто ж? Разве один только лысый дидъко, если не он.
Тут приятели побрались за шапки, и пошло лобызание; наш Голопупенков сын, однако ж, не теряя времени, решился в ту же минуту осадить нового своего знакомого.
— Ну, Солопий, вот, как видишь, я и дочка твоя полюбили друг друга так, что хоть бы и навеки жить вместе.
— Что ж, Параска, — сказал Черевик, оборотившись и смеясь к своей дочери, — может, и в самом деле, чтобы уже, как говорят, вместе и того… чтобы и паслись на одной траве! Что? по рукам? А ну-ка, новобранный зять, давай магарычу!
И все трое очутились в известной ярмарочной ресторации — под яткою у жидовки, усеянною многочисленной флотилией сулей, бутылей, фляжек всех родов и возрастов.
— Эх, хват! за это люблю! — говорил Черевик, немного подгулявши и видя, как наречённый зять его налил кружку величиною с полкварты и, нимало не поморщившись, выпил до дна, хватив потом её вдребезги. — Что скажешь, Параска? Какого я жениха тебе достал? Смотри, смотри, как он молодецки тянет пенную!..
И, посмеиваясь и покачиваясь, побрёл он с нею к своему возу; а наш парубок отправился по рядам с красными товарами, в которых находились купцы даже из Гадяча и Миргорода — двух знаменитых городов Полтавской губернии, — выглядывать получшую деревянную люльку в медной щегольской оправе, цветистый по красному полю платок и шапку для свадебных подарков тестю и всем, кому следует.
IV
Хоть чоловікам не онеє,
Та коли жінці, бачиш, теє,
Так треба угодити…
Котляревский.
— Ну, жинка! а я нашёл жениха дочке!
— Вот как раз до того теперь, чтобы женихов отыскивать! Дурень, дурень! тебе, верно, и на роду написано остаться таким! Где ж таки ты видел, где ж таки ты слышал, чтобы добрый человек бегал теперь за женихами? Ты подумал бы лучше, как пшеницу с рук сбыть; хорош должен быть и жених там! Думаю, оборваннейший из всех голодрабцев.
— Э, как бы не так! Посмотрела бы ты, что там за парубок! Одна свитка больше стоит, чем твоя зелёная кофта и красные сапоги. А как сивуху важнодует!.. Чёрт меня возьми вместе с тобою, если я видел на веку своём, чтобы парубок духом вытянул пол кварты не поморщившись.
— Ну, так: ему если пьяница да бродяга, так и его масти. Бьюсь об заклад, если это не тот самый сорванец, который увязался за нами на мосту. Жаль, что до сих пор он не попадётся мне: я бы дала ему знать!
— Что ж, Хивря, хоть бы и тот самый; чем же он сорванец?
— Э! чем же он сорванец! Ах ты, безмозглая башка! слышишь! чем же он сорванец! Куда же ты запрятал дурацкие глаза свои, когда проезжали мы мельницы? Ему хоть бы тут же, перед его запачканным в табачище носом, нанесли жинке его бесчестье, ему бы и нуждочки не было.
— Всё, однако же, я не вижу в нём ничего худого; парень хоть куда! только разве что заклеил на миг образину твою навозом.
— Эге! да ты, как я вижу, слова не дашь мне выговорить! А что это значит? Когда это бывало с тобою? Верно, успел уже хлебнуть, не продавши ничего?…
Тут Черевик наш заметил и сам, что разговорился чересчур, и закрыл в одно мгновение голову свою руками, предполагая, без сомнения, что разгневанная сожительница не замедлит вцепиться в его волосы своими супружескими когтями.
«Туда к чёрту! Вот тебе и свадьба! — думал он про себя, уклоняясь от сильно наступавшей супруги — Придётся отказать доброму человеку ни за что ни про что. Господи, боже мой, за что такая напасть на нас грешных! И так много всякой дряни на свете, а ты ещё и жинок наплодил!»
V
Не хилися, явороньку,
Ще ти зелененький;
Не журися, козаченьку,
Ще ти молоденький!
Малороссийская песня.
Рассеянно глядел парубок в белой свитке, сидя у своего воза, на глухо шумевший вокруг него народ. Усталое солнце уходило от мира, спокойно пропылав свой полдень и утро; и угасающий день пленительно и ярко румянился.
Ослепительно блистали верхи белых шатров и яток, осенённые каким-то едва приметным огненно-розовым светом. Стёкла наваленных кучами оконниц горели; зелёные фляжки и чарки на столах у шинкарок превратились в огненные; горы дынь, арбузов и тыкв казались вылитыми из золота и тёмной меди. Говор приметно становился реже и глуше, и усталые языки перекупок, мужиков и цыган ленивее и медленнее поворачивались. Где-где начинал сверкать огонёк, и благовонный пар от варившихся галушек разносился по утихавшим улицам.
— О чём загорюнился, Грицько? — вскричал высокий загоревший цыган, ударив по плечу нашего парубка. — Что ж, отдавай волы за двадцать!
— Тебе бы всё волы да волы. Вашему племени всё бы корысть только. Поддеть да обмануть доброго человека.
— Тьфу, дьявол! да тебя не на шутку забрало. Уж не с досады ли, что сам навязал себе невесту?
— Нет, это не по-моему: я держу своё слово; что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Всё это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я был царём или паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам…
— А спустишь волов за двадцать, если мы заставим Черевика отдать нам Параску?
В недоумении посмотрел на него Грицько. В смуглых чертах цыгана было что-то злобное, язвительное, низкое и вместе высокомерное: человек, взглянувший на него, уже готов был сознаться, что в этой чудной душе кипят достоинства великие, но которым одна только награда есть на земле — виселица. Совершенно провалившийся между носом и острым подбородком рот, вечно осенённый язвительною улыбкой, небольшие, но живые, как огонь, глаза и беспрестанно меняющиеся на лице молнии предприятий и умыслов — всё это как будто требовало особенного, такого же странного для себя костюма, какой именно был тогда на нём. Этот тёмно-коричневый кафтан, прикосновение к которому, казалось, превратило бы его в пыль; длинные, валившиеся по плечам охлопьями чёрные волосы; башмаки, надетые на босые загорелые ноги, — всё это, казалось, приросло к нему и составляло его природу.