Чертовщина! Негодяй, как ты сюда попал? Сгинь! — не то запущу чернильницей тебе в голову. Тьфу, пропасть; я обознался. Ради Бога, любезный друг, извини за это малюсенькое отступленье. Дело в том, что вот я упомянул о двух полисменах, провожатых Бонапарта, и мне сразу привиделся тот гнусный мерзавец — да ты его прекрасно помнишь, — который так нагло и бесцеремонно допекал меня заботами еще тогда, еще в Новой Англии. И тотчас перед моим мысленным взором возникла та самая беленая каморка с зарешеченным оконцем — как странно, зачем оно было зарешечено? — где, излишне легко подчинившись нелепым желаниям родственников, я потерял несколько лучших лет своей жизни. Ей-богу, мне показалось, будто я так там и сижу и что мой надзиратель — да не надзиратель, конечно, а просто назойливый лакей — сунул нос в дверь. Вот подлец! У меня с ним старые счеты, но ничего, за мной не пропадет! Фу, гадость! Только подумал о нем и совершенно разволновался. Даже теперь та проклятая комнатушка — с решеткой на окне, из-за которой благословенный солнечный свет, проникавший сквозь пыльные стекла, вызывал у меня душевную муку, — видится мне отчетливей, чем мои роскошные апартаменты в центре Лондона. Действительность — я же знаю, что это действительность, — висит обрывками декорации на остове мучительной иллюзии. Лучше уж не будем об этом.
Ты непременно захочешь услышать о Шелли. Нет нужды говорить о том, что известно всему свету, — сей знаменитый поэт уже много лет назад примирился с англиканской церковью. В позднейших творениях он приложил свои дивные способности к утверждению христианской веры, преимущественно в ее вышеупомянутой разновидности. Недавно — об этом ты, может быть, и не слышал — он принял сан и получил небольшой деревенский приход милостью лорда-канцлера. Только что, на мое счастье, он приехал в столицу, чтобы присмотреть за изданием тома своих проповедей, трактующих о поэтико-философских резонах христианства на основе «Тридцати девяти статей»[106]. Когда меня ему представили, я был немало озадачен тем, как сочетать то, что мне хочется сказать автору «Королевы Маб», «Восстания Ислама» и «Освобожденного Прометея», с суждениями, приемлемыми для христианского священнослужителя, ревностного сторонника государственной церкви. Но Шелли быстро успокоил меня. Держась своих нынешних убеждений и обозревая все свои былые творения с возвышенной позиции, он заверяет меня, что имеется гармония, порядок, четкая последовательность, которые дают ему право, положа руку на любую из своих прежних поэм, заявить «Это мое создание!» с такой же безмятежной совестью, с какой он созерцает пресловутый том проповедей. Это как бы ступени одной лестницы, самая нижняя из которых, в провале хаоса, так же необходима для связи целого, как и наивысшая, у райского порога. Меня так и подмывало спросить, как сложилась бы его судьба, если б он сгинул на нижних ступенях своей лестницы, а не воздвиг ее в небесную лазурь.
Но пусть его: я не берусь, да не очень и стараюсь это понимать, коль скоро Шелли взаправду поднялся — а похоже, что так оно и есть, — из царства тьмы к свету. Оставляя в стороне религиозные достоинства его творений, я все же думаю, что зрелые его стихи лучше юношеских. В них больше любовного тепла человечности, и оттого они понятнее множеству читателей. Умудренный опытом автор чаще окунает перо в кровь своего сердца, избегая таким образом былых огрехов — из-за переизбытка фантазии и умствований. Прежде страницы его нередко напоминали узор из кристаллов или даже ледышек, столь же холодных, сколь и блестящих. Теперь их принимаешь близко к сердцу и ощущаешь ответную сердечную теплоту. В своей частной жизни Шелли вряд ли стал мягче, добрее и ласковее, чем неизменно был, по отзывам друзей, до той ужасной ночи, когда утонул в Средиземном море. Опять вздор — сущий вздор! Что это я болтаю? Видно, вспомнились старые басни: будто он пропал в заливе Специя, и его тело выбросило на берег возле Вьяреджо, и оно было сожжено на погребальном костре, который окропили вином и сдобрили пряностями и благовониями; и будто Байрон стоял у берега и видел, как пламя дивной красы взметнулось к небу из сердца мертвого поэта; и очищенный огнем его прах был схоронен рядом с его ребенком, в римской земле. Если все это случилось двадцать три года назад, то как же я накануне встретил сожженного и похороненного утопленника здесь, в Лондоне?
Уместно упомянуть в заключение, что доктор Реджинальд Хибер[107], бывший епископ Калькуттский, недавно переведенный в Англию, как раз при мне навестил Шелли. Они казались задушевными друзьями и, говорят, сочинили совместную стихотворную медитацию. Какое странное, несуразное сновидение являет собой жизнь человеческая!
Кольридж наконец дописал свою «Кристабель»; полное издание поэмы старина Джон Мэррей выпустит в текущем сезоне. Поэта, как я слышал, поразил какой-то речевой недуг, заткнувший если не многоточием, то хотя бы точкой с запятой неиссякаемый каскад красноречия, низвергавшийся из его уст. Он и месяца не проживет, если постоянный прилив идей не найдет себе другого выхода. Вордсворт умер всего неделю или две назад. Упокой Господи его душу и да не закончит он свою «Прогулку»![108] Что-то мне тошно от всех его писаний, кроме «Лаодамии». Очень это прискорбно — непостоянство духа, отторгающее нас от поэтов, некогда обожаемых. Саути[109] по обыкновению бодр и сочиняет стихи с неизменным прилежанием. Старик Гиффорд[110] еще жив, хотя чудовищно стар, и его резкий и недалекий ум, каким когда-то наделил его дьявол, ужасающе оскудел. Мне претит признавать за таким человеком право на старость и хвори. Эдак мы сами лишим себя права мысленно дать ему пинка.
Китс? Нет, его я не видел — разве что через людную улицу, сквозь поток карет, телег, всадников, кебов, омнибусов, пешеходов и прочих помех, заслонивших его невысокую легкую фигурку от моего жадного взора. Хотел бы я встретить его на морском берегу — или под зеленою кровлей леса — или под готическими сводами древнего собора — или среди античных развалин — или в вечерний час у тлеющего камина — или у сумрачного зева пещеры, в смутную глубь которой он сам бы повлек меня за руку; словом, где угодно, только не возле Темпл-Бара[111], где его и различить-то было невозможно за налитыми портером тушами дюжих англичан. Я стоял и смотрел ему вслед, а он исчезал, исчезал посреди тротуара, и я даже не мог сказать, то ли это был явственный человек, то ли помысел, выскользнувший из моего сознания и облекшийся в плоть и платье лишь затем, чтобы обморочить меня. Он поднес платок ко рту и отнял его от губ, я почти уверен, испятнанным кровью. Никогда, сколько жив, не видел такого хрупкого существа. И то сказать, Китса всю жизнь мучают последствия ужасного легочного кровоизлияния, вызванного статьей о его «Эндимионе» в «Ежеквартальном обозрении», — статьей, которая едва не свела его в гроб. С тех пор он мелькал в нашем мире, как тень, донося дуновением голоса печальные созвучья до слуха разрозненных друзей и никогда не обращаясь к людскому множеству. Я сомневаюсь, что он великий поэт. Бремя могучего гения ни за что не осилить ни таким слабым плечам, ни столь болезненно чуткому духу. Великим поэтам надобны железные мышцы.
И все же Китс, который многие годы безмолвствовал, говорят, отдавал все силы созданию эпической поэмы. Отрывки из нее читались в тесном кругу друзей, и те утверждали, что со времен Мильтона поэзия не звучала возвышенней. Ежели мне удастся раздобыть эти тексты, то прошу тебя, покажи ты их Джеймсу Расселу Лоуэллу[112] — он, кажется, один из самых страстных и видных обожателей Китса. Я же стал в тупик. Я-то думал, что китсовский стихотворный фимиам, не нуждаясь в человеческом языке, восходит ввысь, где мешается с песнопеньями бессмертных небожителей, которые, быть может, и слышат новый неведомый голос, прибавляющий сладкозвучия хору. Но оказывается, дело обстоит не так: он в самом деле написал поэму на сюжет «Возвращенного рая», хотя и не в том смысле, какой вдохновлял Мильтона. Вероятно, сообразуясь с убежденьями тех, кто заявляет, что все эпические возможности прошлой истории мира исчерпаны, Китс отнес свою поэму к неимоверно отдаленному будущему. Он изображает человечество накануне триумфального завершения вековечной борьбы Добра и Зла. Человек за шаг от совершенства; Женщина, разбившая оковы рабства, которое с такой могучей скорбью обличили наши провидицы, стоит наравне с Мужчиной и помимо него общается с ангелами; Земля, обрадованная счастливой участью своих детей, разоделась так пышно и чарующе, что подобная красота не являлась ничьим взорам с той поры, как наши прародители встречали рассвет над росистым Эдемом. Да нет, даже и в те времена не являлась: ибо лишь ныне сбылись тогдашние золотые упованья. Но картина вовсе не безоблачна. Человечеству угрожает еще одна опасность: последнее противостояние Соблазну Зла. Если боренье обернется против нас, мы будем вновь порабощены неизбывной мерзостью и убожеством. Если же мы восторжествуем!.. Но чтобы узреть великолепие этого свершения и не ослепнуть, нужны глаза поэта.