Конечно же, для двенадцати-, тринадцати- и четырнадцатилетних было горькой и сладкой мукой жить на улице, где Иоганна разбила свой лагерь. Не принимала ли она все-таки тайно клиентов с их улицы? Не заключила ли она тот договор только из-за жен, только чтобы они оставили ее в покое? Ведь госпожа Фербер рассказывала, что две-три соседки даже довольны были, что на их улице живет Иоганна! Те соседки, чьи мужья, как выразилась госпожа Фербер, слишком многого требовали. Вероятно, дети, живущие на Траубергштрассе, в известном смысле превосходили своих соучеников, живущих на других улицах. В школе они слышали суждения, над которыми на Траубергштрассе даже малый ребенок смеялся бы. Ведь здесь за обедом говорили об Иоганне, как в других местах о погоде. Особенно по воскресеньям, до того как отец и мать уходили к себе, каждый раз упоминалось имя Иоганны. И очень-то далеко в этих квартирах не уйдешь.
Семья, у которой Иоганна снимала комнату, выиграла больше всего. С каждого гостя, которого Иоганна приводила с собой, они получали пять марок. Понятно, что они ладили с Иоганной, хотя завистливые соседки обзывали те пять марок «греховными денежками». Ссорились там только в тех случаях, когда Отто (глава семьи) утверждал утром: у Иоганны-де побывало в постели в прошлую ночь пятеро гостей, Иоганна же сдала обусловленные пять марок только с трех или четырех. Но в конце концов они всегда договаривались. Из-за вечеров, которые Иоганна проводила со своими хозяевами, соседи, кажется, больше всего и завидовали им, что явно слышалось в рассказах госпожи Фербер. Всю первую половину дня она спит, ведь последние гости покидают дом частенько только на рассвете. Но так в два, три, полчетвертого, смотря по обстоятельствам, она встает, набрасывает на голое тело роскошный пунцовый халат, выходит из своей комнаты, идет в туалет, а затем в ванную. Отто, глава семьи, мастер-жестянщик, оказался единственным на их улице, кто соорудил себе что-то такое, что, по крайней мере на Траубергштрассе, называлось ванной. Этому обстоятельству был он обязан тем, что Иоганна сняла у него комнату; без ванны, сказала она, она работать не может. А потом, значит вот, она купается. Долго и шумно. Душа радуется слушать, как она плещется. Но вот — и тут головы рассказчиков и слушателей сближались едва ли не благоговейно, не от смущения, а от глубины охвативших их чувств и участия, и госпожа Фербер тоже придвигалась поближе, когда рассказывала об этом, — после ванны она идет в кухню, к семейству. Там она садится на стол, ноги ставит на стул — на босых ногах у нее ярко-красные домашние туфельки, — и халат широко распахивается. Ну, как уж она сядет. И чего-чего она только не рассказывает! О самых разных мужчинах! Она часами может расписывать, как те ведут себя у нее, недаром она каждую ночь узнает кое-что новое.
В квартире Отто собирались теплые компании сплетниц и болтушек, Эрна, его жена, особа разговорчивая, купалась в лучах Иоганниной славы. Часто Иоганна вообще скидывала халат, дабы той или иной деталью или оставшимся следом подтвердить собравшимся женщинам рассказанную ею только что подробность. А когда, досыта наслушавшись, раззадоренные, они выходили из квартиры, то натыкались на детей, гроздьями облепивших двери, чтобы тоже хоть что-то узнать или хоть услышать голос Иоганны. Госпожа Фербер не упускала случая похвастать, что ее муж еще не имел дела с Иоганной и никогда иметь не будет. Ганс мысленно представлял себе подернутое желтизной лицо господина Фербера и верил в неприкосновенность ферберовского брака. У господина Фербера полно хлопот с домиком, постоянно нужно что-то ремонтировать, достраивать или приколачивать, иной раз казалось, что господин Фербер на веки вечные склонился над лестницами, стыками, кромками и плинтусами своей квартиры, чтобы, ощупывая, поглаживая и заклиная, починить все то, что пришло в упадок от употребления или со временем. И несмотря на это, Иоганна, наверное, и в этом браке играла определенную роль, впрочем, она для всей улицы представляла собой некую силу, своеобразное подземное море, из которого, даже не желая того, выбиваются на поверхность ручейки. Для обитателей этой улицы она стала вроде бы осязаемой платонической идеей, вспоминая о ней, они как бы претворяли в жизнь свои умыслы. А требованиям морали траубергцы удовлетворяли все же куда больше, чем те, кто составлял истинную клиентуру Иоганны; среди них наверняка жители Траубергштрассе составляли самую малую часть, ибо человек, живущий здесь, мог позволить себе такой расход самое большее один раз в високосный год. Тридцать марок просто так, за постель, нет, этого совесть отцов семейств не позволит, да их жены с полным правом указали бы им, что то же самое, кое в чем хотя бы, они могут получить куда дешевле. Не будь сего финансового препятствия, возможно, все договоры, заключенные Иоганной с соседскими женами, ни к чему бы не привели, но так они все же оказывали свое действие. А тому, кто пожелал бы опорочить добродетель, порожденную недостатком возможностей, — тому нужно сказать, что для нашей планеты вполне было бы достаточно, если бы грех как таковой не имел места, и вовсе незачем спрашивать, по какой причине. Человек совершает низость, пока у него есть возможность, а нет ее, так ему нужно по крайней мере получить удовлетворение, прославляя собственную добродетель. Добродетель, стало быть, это не что иное, как недостаток возможностей, подумал Ганс, поняв внезапно, насколько глубоко подобный взгляд на добродетель затрагивает его самого. Это мои взгляды, подумал он, мой собственный жизненный опыт и жизненный опыт Траубергштрассе. Наверняка есть куда лучшие люди, быть может, те, что живут на холме, в районе вилл. Разве госпожа Фолькман не подавала пример более утонченного образа жизни? Она говорила всегда только об искусстве и о художниках, посещала выставки, музеи, концерты, горячо выступала в защиту стиля и духа, и, пусть она носит глубоко вырезанный пуловер, у нее это, разумеется, не символ служения похоти, у нее это, надо думать, демонстрация какой-то высшей независимости от плоти и ее искушений, — демонстрация, которую он, конечно же, не сумел оценить должным образом, ибо не постиг ее, ибо видел лишь плоть, а не свободу или что там еще под этим подразумевалось. А если госпожа Фолькман и обманывала мужа… но уместно ли вообще здесь слово «обман»? — наверняка мужу ее все известно, наверняка это всего-навсего устаревшая манера выражаться, свойственная Анне, — так обманывала, лучше сказать, заменяла она его не рядовыми людьми, а людьми избранных профессий, для которых эта связь опять же была не пустой любовной забавой, а способом достичь еще недоступных ему, Гансу, высот духа. Похоже, погрустнев, подытожил он свои соображения, вызванные опьянением и бессонницей, похоже, ему, уроженцу деревни, рабу мелких страстишек, в жизни не понять высоких порывов горожан, не говоря уже о том, что ему вообще не суждены подобные порывы.
В высотное здание идти в ближайшие дни у него никакой охоты не было, хотя его все-таки интересовало, собирается ли великий редактор его вообще-то принять. Но лучше уж он, чтобы попасть в приемную Бюсгена, вскарабкается на четырнадцатый этаж в палящую полуденную жару по фасаду здания, чем откроет заветную дверь, подойдет к Марге и Габи, подаст им руку и с равнодушным лицом спросит о главном редакторе. Девушки наверняка смеялись над ним, возможно, даже рассказали обо всем фрейлейн Биркер, если не всей редакции «Вельтшау». Денег у него оставалось еще на одну неделю.
Бесцельно, будучи в дурном расположении духа, поднялся он в район вилл. Госпожа Фолькман в чуть ли не пляжном костюме прогуливалась по парку, играя с пуделями. Ганс готов был отвернуться, чтобы дать ей возможность накинуть что-нибудь, но она чувствовала себя, очевидно, вполне одетой и бодро бросилась ему навстречу, приветствуя, как давнишнего друга, и стала чересчур громко звать Анну. Та медленно вышла на балкон с вязаньем в руках, но отложила вязанье — что это могла она в разгар лета вязать! — и, помахав ему, попросила подняться. Однако мать не позволила ей с такой легкостью отнять у нее молодого человека. Пусть уж Анна будет так добра и потрудится сойти вниз, к тому же под деревьями куда прохладнее.