Таким образом, все девицы держались по-разному. И солистам, что относились к действию, принимающему явно дурной оборот, с полной серьезностью, приходилось без достаточной поддержки кордебалета совершать пируэты навстречу своей судьбе. Когда солист уже собрался было отвернуться от солистки, иначе говоря, когда он уже вот-вот должен был ее потерять на веки вечные, но пытался все еще оттянуть этот жуткий миг — ну как тут ему не посочувствовать! — кто-то грубо заорал:
— Да проваливай ты наконец отсюдова!
Конечно, кто-то из приятелей Германа. Гул возмущения прокатился по всем балконам.
«Дочери Рейна» еще не успели ноги унести со сцены, как из картонных скал, тотчас после этого убранных, выпорхнула едва-едва одетая юная дама с зонтиком, который она бешено крутила, и пела при этом песенку, состоящую из двух лишь слов «Bon soir»,[35]она повторяла эти слова на протяжении не то трех, не то четырех минут. Ну, уж это было прямым приглашением Герману и его дружкам подхватить песенку, уж тут они вправе были считать, что знают текст. С этой минуты ни один номер на матово-стеклянной сцене не проходил без того, чтобы нарушители спокойствия весьма шумно не вмешались. Самое худшее произошло во время заключительного номера программы, воссоздающего смерть святого Себастьяна. Кнут Релов шепнул Гансу, что номер этот завершает каждую программу в баре «Себастьян», как, к примеру, в Англии каждый киносеанс, все равно, комедию ли демонстрировали или серьезный фильм, завершается национальным гимном. Святого Себастьяна, которого изображал тот самый атлетического сложения солист, выволакивает на сцену солдатня, облаченная едва ли не в одни шлемы и сапоги и явно набранная из местных балерин, стало быть, девиц этого бара. Преувеличенно бурной жестикуляцией солдаты дают понять, как они презирают Себастьяна. Они привязывают его к грубо отесанному столбу и выстраиваются в шеренгу, дабы расстрелять его своими стрелами. Но тут откуда-то из темноты выскакивает девица. Та самая солистка. Возлюбленная Себастьяна. Она танцует перед солдатами, чтобы отвлечь их от Себастьяна. В конце концов, намереваясь выкупить его, она отдается каждому солдату по очереди. Солдаты, видимо именно потому, что они солдаты, выказывают свою похоть с беспощадной откровенностью. Герман и его дружки, не умевшие оценить горькую жертву девицы, не осознающие, с какими чувствами наблюдает прикрученный к столбу Себастьян сие многократное изнасилование возлюбленной, — Герман и его шатия вовсю горланили, донельзя довольные этой сценой, пропуская мимо ушей возмущенные крики с нижних балконов, где сидели солидные гости из Филиппсбурга, быть может, даже с иностранными деловыми партнерами и друзьями, которым они хотели предложить это изысканное развлечение в качестве презента, — презента, каковой под недвусмысленный рев подметальщика и его приятелей превратился в грубый фарс. На сцене же танцовщицы продолжали свое жестокое представление, не смущаясь вмешательством грубиянов: юная возлюбленная после леденящих душу солдатских объятий, пошатываясь, тащится к Себастьяну и уже хочет снять с него путы, но тут солдаты, нарушив слово, вкладывают стрелы в луки и начинают стрелять в Себастьяна. Его возлюбленная, увидев это, бросается к нему, заслоняя его своим телом, и умирает вместе с ним под градом стрел своих истязателей.
Кнут Релов дополнительно пояснил: многие гости не раз требовали от Кордулы happy-end[36] для этой сцены, но Кордула, которая сама создает сценарий каждого шоу и сама ставит его, всегда, слава Богу, твердо противостояла подобным пожеланиям, не ради исторической правды, с ней она, что вполне позволительно, обращается смело и своевольно, нет, она ради высшей правды не допускает, чтобы суровая сцена расплылась в душещипательный праздник примирения. И Ганс наверняка это почувствовал, сцена в таком варианте обладает иной силой воздействия!
Ганс сказал:
— Да-да, совершенно верно.
А заметил ли он, продолжал Релов, как похож танцовщик на статую Себастьяна, установленную в зале? Чтобы создать это впечатление, Кордула самолично трудится каждый вечер, гримируя актера. Ганс ответил, что да, сходство просто удивительное, хотя никакого сходства не уловил. Тут Диков предложил укрыться в одной из лож, там хоть можно спастись от гвалта Германовой шайки, не то что тут, сидя прямо под глотками этих парней.
Но Релов заявил, что это будет бегством.
— Нам нужно, в конце-то концов, нанести этим нахалам встречный удар! Показать, что им на нас верхом не поездить!
У Релова, заядлого спортсмена, напряглись все мускулы лица, он угрожающе оскалил крупные белые зубы. Но Диков в ответ покачал круглой головой (оттого, что у него начисто отсутствовала шея, или оттого, что, ежели таковая имелась, ее вовсе нельзя было различить, создавалось впечатление, будто голова его с жирным двойным подбородков просто катается от левого плеча к правому и назад широкими его плечи не были, потому и путь этот был не дальний), и на лице его отразилось беспокойство из-за агрессивных призывов Релова: а нельзя ли бороться с этими парнями юридическим путем?
— Юридическим! — Релов язвительно расхохотался.
— Да-да. Нужно созвать всех «себастьянцев» нужно показать им всю остроту опасности, разъяснить, что стоит только «Себастьяну» потерять статут закрытого заведения, как его существование будет поставлено под вопрос…
Диков говорил с жаром, стараясь отвлечь Релова от мыслей о самообороне. «Зальный бой» с этими подметальщиками представляется ему, писателю Хельмуту Мариа Дикову, поражением a priori, тем самым они опускаются до уровня противника, против чего он, Диков, решительно возражает. Но пока они держали военный совет, на который Кордула пригласила к их столу еще двух-трех «себастьянцев», пока они, сдвинув головы, быстро и нервно пили бокал за бокалом — Ганс невольно поддался общему трагическому настроению, порожденному угрозой катастрофы, — Герман и его люди и вовсе распоясались. «Себастьянцам» приходилось кричать свои предложения буквально в ухо друг другу, чтобы хоть что-то разобрать. Все вновь призванные на совет — а Ганс знал только господина Маутузиуса — придерживались во всем, что касалось метода защиты, взглядов Дикова; никто, однако, не мог наверняка сказать, существовала ли юридическая возможность принять меры против Германа. Факта нарушения неприкосновенности жилища не было: у Германа, как и у них всех, имелся ключ. Откуда у него этот ключ — вот вопрос, который мучил их больше всего. Кто среди «себастьянцев» оказался предателем? Ни один из них, как все знали, не испытывал материальных затруднений. Быть «себастьянцем» уже само по себе значило не испытывать материальных затруднений. Ганс подумал: а не Бюсген ли выдал ему ключ? И посмотрел на подметальщика, гордо восседающего у бара, — лицо у него мужественное, загорелое, кожа даже более гладкая, чем у Релова, черные волосы вьются, что он, однако, скрадывает короткой стрижкой, и потому они лишь легкой волной поднимаются и тут же вновь прилегают к голове — да, парень всем взял! Как же они не заподозрят Бюсгена, подумал Ганс. Но не посмел высказать свое подозрение.
В конце концов совещание закончили, вынеся постановление — созвать в один из ближайших вечеров всех «себастьянцев», дабы прийти к окончательному решению.
— Но мы намеревались сегодня еще кое-чем заняться, — воскликнул Кнут Релов, — точнее говоря, вами, Ганс Бойман!
Ганс испугался.
— Да-да, — выкрикнул теперь и господин Диков, — позаботимся о пополнении, тогда и подметальщика опасаться нечего!
Ганс узнал, что его собираются посвятить в рыцари сегодня же. Он уже достаточно долго живет в Филиппсбурге и показал себя человеком, из которого будет толк. (Вот только в каком смысле, подумал Ганс.) Его испытывали с самых разных точек зрения. Он выдержал испытательный срок. Релов и Диков за него ручаются.
Ганс невольно вспомнил клеенчатую тетрадь Клаффа. «Испытательный срок на один сезон». И он, стало быть, по мнению всех этих дружески улыбающихся ему господ, выдержал что-то вроде испытательного срока. Потому, надо думать, что был всегда со всеми любезен и никого, даже себя самого, не прикончил…