Лоренс Даррел
БУНТ АФРОДИТЫ
NUNQUAM[1]
Посвящается Клод Винсендон
Aut Tunc, aut Nunquam …
«Тогда или никогда…»
Петроний. — «Сатирикон»
I
Во сне или наяву — какая разница? Или, скажем, если разница есть, то как её узнать? А если даже узнать легко, кому какое дело, узнали вы или не узнали, — разве что ангелу с лилейно-золотистым шепотком: «Хорошая работа!» Вот в чём загвоздка.
У меня болит голова, и не только из-за раны — она ведь уже подживает.
«Виноват в том, что не знал, и хочешь убежать, всего лишь повернувшись на другой бок». Ну да!
Тут он просыпается, но это моё появление настолько ненаглядно, что в него трудно поверить: он просыпается в пустой и безликой комнате, напоминающей номер фешенебельного отеля; нет феодальной мебели, нет пахнущих табаком и кошками штор. Тем не менее на полотенцах в ванной вышита большая буква «П». Возле кровати Библия, прикованная к стене тонкой медной цепью; она совершенно нечитаема из-за типографского брака, буквы почти не видны. Доступен лишь титульный лист. Ну и где же я? В каком городе, в какой стране? Ничего, память вернётся, она всегда возвращается; однако, просыпаясь вот так, он довольно долго старается одолеть растерянность и утвердить себя в так называемой реальности, которая зависит, подобно бедной родственнице, от памяти. Что это за радиостанция? Лёгкую музыку исполняют до того невыразительно, что её происхождение угадать невозможно. И всё же? Он мог бы поклясться жизнью, что не знает — обратите внимание: поклясться жизнью! На одежде тоже ничего, кое на чём даже пуговиц нет. А, не всё потеряно! Возле кровати зелёный дневничок, возможно, в нём отыщется ключ! На дневнике чужое имя. Феликс Ч. Да и устарел он — ведь коронация была уже несколько лет назад? Похоже, в нём полно невероятных заметок о Южной Америке; а посреди пропущено несколько месяцев, вырваны страницы. Нет страниц. Пропавшие месяцы, пропавшие дни — а почему бы им не быть как раз сейчас? Человек без тени, часы без циферблата. Что-то о Греции и Турции. Разве он был в Турции? Наверно, это не он. От удара по голове всё исчезло; иногда тьма становилась фиолетовой и как будто пускалась в пляс. (Как же она трепетала в постели, потрясающе оживляя умершую любовь.) Да нет, конечно же, это он был там!
С апреля по октябрь — куда подевались эти месяцы и где был я? Всё бы отдал, чтобы узнать. На дворе уж точно не весна; за окном сплошь белые поля до самых гор со снежными вершинами; авансцена перламутровых осадков на подоконниках из морёного и крашеного дерева. Институт, что ли? (Дактиль, ты заржавел, тебя надо разобрать.) Ничего этого ты не замечал, пока в один прекрасный день отражение в зеркале не разразилось слезами. Ладно, продолжай. Тихая наглядная музыка не помогла. Наверно, я тут ел, судя по объедкам, однако и они тоже какие-то непонятные. Вчерашний ужин? Я поковырял его вилкой. Мозги привратника, сваренные в жавелевом соусе за сто франков? Нажимаю на кнопку вызова горничной, но никто не идёт. В конце концов я кричу и тотчас замечаю коротышку Иуду в дверях. Боль обретённого «я». Охххх! Приотворившись на мгновение, дверь медленно закрывается. Это не отель. Доктор! Мама! Сестричка! Утку!
Кто-то начинает лихорадочно колотить в стену и кричать благим матом; удар по обитой чем-то стене, ещё удар; как ни странно, они откликаются эхом в резиновом горшке на полу. Теперь я знаю, и другой тоже знает — мы вновь соскальзываем в одно лёгкое, как дым, «я». У него горячка, он присваивает себе мой пульс, его пот пахнет миндалём. Ох, всё прекрасно! Гамлет опять Гамлет. Обрывки забытых разговоров, как весь проклятый запас моих воспоминаний, вернулись ко мне; и вместе с ними — удивительный поворот событий, подаривший мне иллюзию обретения Бенедикты вновь (Ипполита говорит: «До чего же надоедают les petites savoirs sexuelles»[2]).
He понимаю, почему это случилось со мной, и всё же случилось; они стоят на своём, гарпии мужского и женского пола, вырывающие из груди чёрные сердца. «От него (неё) мне доставалась одна доброта, а он (она) видел от меня одно двурушничество, несмотря на мою любовь. Преданность в душе, неверность с виду, одиночество, непостоянство и безрассудная влюблённость в одну женщину (мужчину)». Такие у нас взаимные нападения на нарциссизм друг друга. И всё же, неужели она говорит правду? Придётся повернуть к началу и зацепить потерянный стежок, вернуться к тому месту, где разошлись пути-дорожки. Слушай, кто-то зовёт меня — да, это моё имя. Лёжа рядом с ней, я обычно ругал себя: «Ты должен был знать всё; тебе могли открыться неисчерпаемые кладези знаний, подобно любому другому смертному. Однако тебя подстерегло прогрессирующее искажение фактов, и твои озарения увяли, словно отжившие цветы». Но почему, почему?
Она говорит, что ей разрешили посещать меня, потому что мы как будто не сумасшедшие; мы всего лишь искалечены успокоительными таблетками. «А ты, как всегда, симулируешь». Но ведь если мне нравится быть сумасшедшим, это моё дело — врачи боятся шизофреников, потому что им дано читать мысли, потому что они умеют плести интриги и составлять заговоры. Они симулируют симуляцию. Но мне-то давно на это наплевать. Быстрей, люби меня, пока не родился ещё один человечек. Людей всё больше и больше, Бенедикта, и мир уже перенаселён; однако качество соответственно снижается. Нет никакого толка от обыкновенных людей — ничто, помноженное на ничто, так и будет ничто. Поцелуй. Глаза Марка, прекрасные серые глаза твоего покойного сына; мне едва хватает духу называть его и моим сыном тоже. (Что, если ты солгала мне, вот в чём вопрос.)
Марк, Иоанн, Матфей, Лука
Шли ко мне издалека,
А с ними бог Содома —
Садо — Задо — Поли — Гомо;
Захер — Мазох — мазохист —
Дай мне свой проклятый хлыст…
Пусть берут меня хоть сзади,
Но не быстро, бога ради!
Что мне вы? Я сам Разврат —
Проклят и проклятью рад.[3]
Ясность, Дряхлость. Прозорливость… ах, друг мой, что ты говоришь?
* * *
Естественно, я не теряю бдительности и, как ястреб, слежу за ней. Всамделишный ястреб? Она будет кормить меня ещё тёплыми кусочками полевых мышей, раздирая их тоненькими пальчиками. Она научит меня слетать к ней. Естественно, всё это дактилизировано, ибо принадлежит миновавшим эпохам; но они дали новую жизнь моим маленьким механизмам и вернули их мне (дай ребёнку погремушку!). Время от времени я воскрешаю что-нибудь, что Авель мог бы прежде оценить по достоинству. Кручу эти фрагменты и так и эдак, от них отдаёт правдой — какой бы условной она ни была; так она открывала синие-синие сонные глаза и говорила: «А ведь сексуальный акт по своей природе очень личный, даже если совершить его на тротуаре в час пик». На мой вопрос, зачем меня привезли сюда, она добавляла властно: «Начать сначала, обрести потерянную почву. Тебе нужно ещё многое понять — и я объясню. Ради бога, доверься мне на сей раз». Это так же загадочно, как её «помоги мне» в прошлом. Бенедикта, неужели мне вновь оставлять длинный бумажный след?[4]
* * *
Предполагаю, что своим возрождением я обязан какой-нибудь поломке Авеля в последнюю минуту. Не могу поверить, будто меня держат здесь по другим соображениям. Никто не может меня заменить, а я в тюрьме не работаю. Всё это, естественно, лишь предположение; ведь мне никто ничего не говорит. Меня обласкали вниманием, обо мне заботятся, вернули почти все игрушки, и место для работы оборудовано, если на меня вдруг снизойдёт вдохновение. А я, естественно, сопротивляюсь задабриваниям, хотя это и нелегко; время тянется медленно. Признаю, что принял предложение поработать над бумагами Карадока главным образом из любопытства. Душеприказчикам требуется «внести в них порядок», что бы это ни значило. На самом деле такая постановка вопроса неуместна, ведь подобный материал именно своей бессистемностью и творит свой особый порядок. «Попытка ухватить изначальную идею, прежде чем она отправится топтать концептуальное поле подобно неуклюжей корове». Таким образом я убиваю время, пока время не убило меня.