И сел, посверкивая на всех исподлобья одним светлым, как весеннее небо, глазом.
И расширенный пленум РК проголосовал большинством голосов за исключение и за жесткие меры по изъятию ворованного хлеба.
Глава 3
Михаил Шолохов, придя домой с пленума райкома, долго ходил по комнате в два окна, разрисованных морозом чудесными перьями и цветами. Комната эта, с книжными полками, большим столом и кушеткой, отведена ему для писательского кабинета. Он ходил по кабинету, а мысли его разбегались в разные стороны, никак не соединяясь вместе. Ясно было одно, что Овчинникова специально прислали, чтобы его руками творить произвол у них в районе. И не только по воле секретаря крайкома Бориса Петровича Шеболдаева. Тут надо брать повыше. Тут видна воля Цэка и самого Сталина. Тут ясно просматривается возрождение линии на чрезвычайные меры по хлебозаготовкам и отношению к крестьянству. Так ведь воровали же! И сам он писал об этом Сталину: «Во время сева колхозниками расхищается огромное количество семенного зерна». «Огромное» – это, конечно, по масштабам района, где счет идет на пуды, а не на центнеры и тонны. Тем более зерна семенного. Но он ведь Сталину писал еще и о том, что воруют не от хорошей жизни, а от страшной нужды. И это тоже правда. Как и то, что надо бороться не с ворами, а с вопиющими по своей несправедливости условиями существования, при которых колхозник не имеет никаких прав, а одни лишь обязанности. Именно такие условия насаждают сверху. И не только по отношению к кулаку, но и к бедняку и середняку. Даже стариков – и тех облагают налогом, хотя иные уж и штаны свои забывают застегивать. От нищего колхозника нельзя требовать высокой выработки и большого желания работать за «палочки» в трудовой книжке… Но даже если Овчинников соберет все ворованное, он не наскребет и пяти процентов к плану. А где он возьмет остальные проценты? И как все это отразить во второй книге «Поднятой целины»? Ведь если описывать так, как оно есть на самом деле, получится идти непосредственно против самого Сталина. С другой стороны, врать да еще выставлять Сталина благодетелем, все равно что выставлять благодетелем того же Овчинникова…
Шолохов набил трубку табаком, закурил, искоса глянул на стол: на нем уже больше месяца лежит стопка писчей бумаги, на которой не появилось ни строчки. Угораздило же его родиться писателем в такое смутное время!.. Впрочем, в России, если вдуматься, для писателей все времена смутные. Следовательно, дело не во времени, а в том, как вести в своем творчестве свою линию. Пока это ему удавалось, хотя приходилось отбиваться от наскоков буквально со всех сторон – и от недругов, и от доброжелателей. Но если «Тихий Дон» он писал с радостью и даже с наслаждением, не задумываясь о последствиях, то первую книгу «Поднятой целины» приходилось вымучивать, соединяя действительность с идеалом, до которого еще ой как далеко… А этот Кузивахин – интереснейший тип. И у него тоже свое понятие о справедливости, своя убежденность, но такие люди не могут быть созидателями. Такие люди могут только разрушать. Однако тип интересный, в нем что-то есть от Разметнова. А главное, оба они сторонники жестких мер. И такой он не один. На них-то и держатся всякие Овчинниковы и Шараповы… А как хорошо он сказал о брошенном в поле хлебе, сравнив его дитём… И кто бросал? Люди, которые всегда смотрели на хлеб, как на нечто святое. Значит, надо было очень постараться, чтобы поворотить их взгляды в другую сторону…
Миновало несколько дней. Скупо, без радости, встретили в шолоховском доме Новый год. А совсем недавно в этом доме собиралась вся станичная власть, играл патефон, хлопали пробки игристого Цимлянского, заливалась гармонь, танцевали, пели революционные, русские народные и старинные казачьи песни. А нынче откуда взяться радости при такой жизни? Одна радость – охота да рыбалка. Да малые дети. Но и с ними никак не отвяжешься от трудных мыслей.
После расширенного пленума райкома в Вешенскую зачастили комиссии из крайкома, и все по части выяснения причин невыполнения плана хлебозаготовок. Копали глубоко – аж до сева озимых осенью тридцать первого года, подготовки к весенней посевной, затем сева яровых и уборки. Огрехов в руководстве накопали много – и действительных, и мнимых. Почти всех руководителей районного масштаба поставили перед расширенным заседанием бюро райкома, куда Шолохову, еще лишь кандидату в члены РКП(б), хода не было. Руководство района обвинили в преступно-небрежном севе, в потакании расхитителям хлеба, в гибели скота, урожая, в развале колхозов, групповщине. После бурного обсуждения обвиненных выгнали из партии, прямо на бюро разоружили и арестовали. Семьи их сняли с довольствия, обрекая женщин, стариков и детей на голодную смерть, потому что в самой Вешенской ничего купить нельзя, даже картошки, а ехать куда-то – опять же нужны деньги. Приняли повторное решение об усилении поисков спрятанного зерна, репрессий, выявлению кулацкого и белогвардейского элемента, тайно ведущего антисоветскую пропаганду и агитацию среди казачества.
После каждого заседания кто-нибудь из членов райкома забегал к Шолохову и рассказывал, о чем там говорилось. Стало ясно, что тень подозрения упорно наводится и на него, Шолохова, как одного если и не самого активного участника всех этих безобразий, то хорошо о них осведомленного, но не принявшего никаких мер, не поставившего в известность краевые власти. Атака была настолько сильна и так хорошо организована, что Михаил понял: сидеть, сложа руки, и ждать, когда и тебя посадят в холодную, а затем отвезут в Миллерово, больше нельзя; при этом надо спасать не только себя, но и своих старших товарищей, даже если из них кто-то и виноват, потому что одному из этой свалки не выбраться.
И в начале февраля Шолохов собрался и поехал в Москву, где надеялся встретиться со Сталиным. И предлог для поездки был подходящий: готовилась к изданию отдельной книжкой «Поднятая целина».
Пробыл Шолохов в Москве около месяца, к Сталину не попал, хотя и дозвонился до Поскребышева, но тот сказал, что Сталин очень занят. И понял Михаил, что и не попадет, что его опередили. Ну, ходил на всякие там мероприятия по линии РАППа, официально распущенного, но все еще действующего полулегально, встречался с коллегами, выслушивал московские сплетни, читал корректуру романа, но всем своим существом продолжал оставаться на берегу Дона. И даже себе не признавался, что боится возвращаться домой, где все еще хозяйничают Овчинников и Шарапов, верша неправый суд, в котором он, писатель Шолохов, ни судья, ни заседатель, ни прокурор, ни даже свидетель, а, можно сказать, сторонний наблюдатель. Пока. Но это, если с официальной точки зрения, с юридической. А по-человечески? А по-партийному?
И в конце февраля, проходя мимо железнодорожной кассы на Тверской, остановился, будто кто ударил его по голове, стремительно вошел и купил билет в мягкий вагон на поезд, уходящий через двадцать часов. В гостинице рассовал по чемоданам свои вещички, московские гостинцы, сел на диван, вспоминая, к кому должен зайти непременно, а к кому заходить совсем не обязательно. И все оставшиеся часы бегал то туда, то сюда в состоянии лихорадочного нетерпения, точно боясь опоздать, пропустить что-то очень и очень важное, без чего будущее стало бы ущербным, неполным и даже бессмысленным.
Глава 4
Сразу же по приезде в Вёшенскую Шолохов пошел в райком. Там застал одного лишь Савелия, дремавшего на лавке возле печи. Тот, услыхав скрип ступенек крыльца, поднялся с лавки, сел, почесал лохматую голову. Увидев Шолохова, обрадовался:
– Михал Ляксандрыч! Вот так фунт изюму! А мы тут думали, что ты в Москве насовсем остался. Были такие разговоры. Будто сам Сталин тебя и оставил. Али брешут?
– Как всегда, – усмехнулся Шолохов, пожимая корявую руку Савелия. Спросил: – Где народ-то?
– А игде ж ему быть? Овчинников всех погнал в район по хуторам и станицам вытряхивать из казаков хлеб. Правда, сам он уехал. Сказывали, в Верхнедонье. За него сейчас Шарапов остался. Лютует, басурман. Хуже турка. Такие вот дела. А как там, в Москве?