Столбов однообразных придорожных фарфоровые бубенцы и шесть гудящих струн. Скользит за вестью весть — шум голосов бесчисленных, тревожных и жалобных, скользит из края в край. И ты — на бледной полосе дороги, ты, странник загорелый, босоногий, замедли шаг и с ветром замирай, внимая проплывающему пенью. Гудит, гудит уныние равнин, и каждый столб ложится длинной тенью, и путь далек, и ты один… 11. 5. 20. «Когда, мечтательно склонившись у дверей…»
Когда, мечтательно склонившись у дверей, ночь придает очарованье печалям жизненным, я чувствую острей свое ненужное призванье. Ненужное тебе, рабыня губ моих, и от тебя его я скрою, и скрою от друзей, нечистых и пустых, полузавистливых порою. Деревья вешние в мерцающих венцах, улыбка нищего, тень дыма, тень думы — вижу все; в природе и в сердцах мне ясно то, что вам незримо. От счастья плачет ночь, и вся земля в цвету… Благоговею, вспоминаю, творю — и этот свет на вашу слепоту я никогда не променяю! Кембридж, 12. 5. 20. «В неволе я, в неволе я, в неволе…» В неволе я, в неволе я, в неволе! На пыльном подоконнике моем следы локтей. Передо мною дом туманится. От несравненной боли я изнемог… Над крышей, на спине готического голого уродца, как белый голубь, дремлет месяц… Мне так грустно, мне так грустно… С кем бороться — не знаю, Боже. И кому помочь — не знаю тоже… Льется, льется ночь (о, как ты, ласковая, одинока!); два голоса несутся издалека; туман луны стекает по стенам; влюбленных двое обнялись в тумане… Да, о таких рассказывают нам шарманки выцветших воспоминаний и шелестящие сердца старинных книг. Влюбленные. В мой переулок узкий они вошли. Мне кажется на миг, что тихо говорят они по-русски. Кембридж, 31. 5. 20. И на берег весенний пришли мы назад сквозь туман исступленных растений. По сырому песку перед нами скользят наши узкие черные тени. Ты о прошлом твердишь, о разбитой волне, а над морем, над золотоглазым, кипарисы на склонах струятся к луне, и внимаю я райским рассказам. Отражаясь в воде, колокольчики звезд непонятно звенят, а над морем повисает горящий, змеящийся мост, и как дети о прошлом мы спорим. Вспоминаем порывы разбрызганных дней. Это больно, и это не нужно… Мы идем, и следы наших голых ступней наполняются влагой жемчужной. Кембридж, 8. 6. 20. Инок ласковый, мы реем над твоим монастырем, да над озером, горящим синеватым серебром. Завтра, милый, улетаем — утром сонным в сентябре. В Цареграде — на закате, в Назарете — на заре. Но на север мы в апреле возвращаемся, и вот ты срываешь, инок тонкий, первый ландыш у ворот; и не понимая птичьих маленьких и звонких слов, ты нас видишь над крестами бирюзовых куполов. 10. 6. 20. С собакою седой, которая когда-то, смеясь по-своему, глядела мне в глаза, ты выйдешь ввечеру, и месяц, как слеза, прольется на цветы последние заката. Над книжкой, в полутьме блеснувшей белизной, склони ты голову, склони воспоминанья, прими, пойми стихи, задуманные мной на дальней пристани в ночь звездную изгнанья. Ты будешь тосковать, угадывая, чья лепечущая тень печалила поэта. Ты вспомнишь свежие и сладостные лета, золотоствольный лес и встречи у ручья. И улыбнешься ты загадочно, и сядешь на мшистую скамью в лесу на склоне дня, и светлой веткою черемухи погладишь собаку старую, забывшую меня. Кембридж, 11. 6. 20. Я без слез не могу тебя видеть, весна. Вот стою на лугу, да и плачу навзрыд. А ты ходишь кругом, зеленея, шурша… Ах, откуда она, эта жгучая грусть! Я и сам не пойму; только знаю одно: если б иволга вдруг зазвенела в лесу, если б вдруг мне в глаза мокрый ландыш блеснул — в этот миг, на лугу, я бы умер, весна… 1920 г. |