– Как интересно!
– Иди ко мне! Ну, иди сюда…
Они сидят на лавочке на холме у памятника и вот уже, наверное, часа два отчаянно целуются.
В этих горячих объятиях, в этих мягких, податливых, пахнущих мятой губах растворилось все: Шуркино раздражение, уязвленная гордость, желание развязаться с Людмилой.
Он ни о чем давно уже не думает. Только чувствует. Нежную влажность губ, локон, попавший под поцелуй, свой язык, проникший между ее зубами. Встречное скольжение ее языка. Упругость спины под руками. Застежку лифчика. Касание ее бедра. Упорство рук, упершихся ему в грудь. Страшное напряжение желания.
Минуту назад его рука чуть-чуть продвинулась вперед по бедру. И казалось, пальцы коснутся трусиков. Но снова надо преодолевать вязкое сопротивление ее пальцев и шепот:
– Не надо! Ну не надо! Нельзя!
Сладкая пытка.
А в темноте мягко и волшебно пахнут розы. Вдали чернеет лес. Поле вокруг памятника полно каких-то шорохов и звуков. Надрываются сверчки. Где-то поет птица. Все дышит жизнью, любовью, желанием. И эта юная пара на лавочке, слившаяся в бесконечном поцелуе, также гармонично и естественно вписывается в волшебную симфонию продолжающейся и торжествующей жизни.
Островерхий, похожий на штык памятник был поставлен на этом придорожном холме не без участия школьников года три тому назад. Тогда на берегу Ульбы рыли обводной канал и случайно нашли два скелета.
Из города наехали милиция, эксперты, начальство. Прояснилось, что погибшие были молодыми женщинами лет восемнадцати-двадцати. «Убиты выстрелами в затылок. Приблизительно в двадцать втором – двадцать четвертом годах».
Эта безымянная могила на крутом берегу реки открыла ребятам другую правду о Гражданской войне. Не ту, о которой писали в книгах и которую показывали в кино.
Они начали поиск с опроса стариков. Восьмидесятилетняя бабка Мамлиха и рассказала им, что случилось здесь весной двадцатого года.
– Совсем молоденькие девочки были. Бандиты их споймали. Посадили в сарай. Ох и плакали они! Ох как плакали! Три дня сидели… Говорил народ, что будто бы они были из отряда какого-то…
А потом пошли запросы в архив, десятки писем бывшим командирам красных партизанских отрядов. И открылись имена тех девчонок – Харитина Данилова да Мария Куликова. И лет им было по девятнадцать. И послал их на связь с другим отрядом красный командир. Да не дошли они. То ли белые, то ли бандиты остановили. А дальше – сарай и обрывистый берег Ульбы.
А эскиз этого памятника героям Гражданской войны у дороги нарисовал учитель-немец Григорий Яковлевич Оберман, во время войны высланный в Казахстан.
И построили его совхозные умельцы.
На открытие пришли сотни людей.
Теперь лето, место возле памятника облюбовали влюбленные парочки.
Дубравин высвободился из объятий и подошел к цветущей черемухе. Отломил большую ветку, на которой распустились крупные белые цветы, и, дурачась, протянул Людке.
– Мадам! Си ву пле… На память…
В это мгновение он вспомнил утреннюю записку, и радость его угасла, съедаемая ревностью и обидой. Он помрачнел, но решил схитрить и не говорить о письме прямо.
– Аттракцион в духе великих психологов! Хочешь, я угадаю твои мысли?
Он старался сохранить веселый насмешливый тон, но помимо его воли в голосе нарастало напряжение.
– Ну, попробуй!
– Счас настроюсь на твою волну! Так, готовлюсь. А, вот! Ты думаешь в эту минуту о некоем письме, которое получила на днях. И о том, кто его написал. А написал его… Минуту… Написал его черноволосый, длинноногий парень!
Конечно, Шурка и не собирался угадывать ее мысли. Он просто искал способ, чтобы сказать Людмиле о том, что узнал. Тем разительнее был эффект.
– Откуда ты узнал? – ошеломленно спросила она.
– По глазам!
– Обманываешь?!
– Истинный крест!
– Нет! Кто-то тебе из девчонок рассказал…
Ему вдруг стало до того обидно! Он считал, что любим. Что единственный. А оказывается, даже вся женская половина класса знала о его роли запасного.
Людка женским инстинктом почувствовала происходящее с ним.
– Тебе обидно, да?
И хотя ему действительно было обидно, он сглотнул слюну и гордо ответил:
– Нет! Мне не обидно!
– Почему?
– А теперь ты угадай!
– Не знаю!
Он еще колебался. Но обида вдруг слилась с давно копившейся неразделенной тоской по Галине, которая живет себе на свете и знать не хочет о нем. О том, что у него душа болит. О том, что он запутался в отношениях с Людкой.
Вообще-то, за секунду до этого он не собирался ничего подобного говорить. И было у него такое ощущение, что говорит за него кто-то другой.
– А вон, видишь дом! – протянул он руку.
– Ну, дом Озеровых.
– Так вот, я сейчас думаю о Галине. О том, что в этом доме живет она, тот человек, которого я по-настоящему люблю, без которого жить не могу!
Лицо ее вдруг начало известково белеть. Сложная штука – душа человеческая. А уж женская… С чего, казалось бы, переживать. Ну, встретились. Ну, целовались. Оказалось, у каждого главное не с тобой. А подлец – ты. И побелела вся. И голос осекся.
– Ты чего, Люд?!
В одно мгновение горечь и обида в Шуркином сердце сменились такой щемящей жалостью к ней, что он хотел и не мог найти слов утешения. Во рту пересохло. В голове вертелось глупое «си ву пле»… Тогда он сделал неуклюжую попытку обнять ее.
Она, как кошка, фыркнула и, отскочив в сторону, стукнула его веткой цветущей черемухи. Стукнула и тут же, видимо, испугалась, что он обидится.
А он и вправду снова обиделся. Но постарался не подать виду. А молча шагнул к ней. Взял из ее рук ветку черемухи и язвительно сказал:
– Беру на память. Засушу ее как воспоминание о нашей встрече.
Повернулся и молча зашагал к поселку. Ему чертовски хотелось обернуться. Но он чувствовал, что сейчас поступает как крутые, крепкие парни. И поэтому не обернулся ни разу.
XVII
Через десять минут он уже был на родной улице. Стараясь не шуметь, открыл калитку и двинулся к саду. В этот же миг на крыльце дома показалась какая-то тень.
– Кто здесь? Шурик, это ты? – прозвучал материн голос.
Шурка смутился: «Сколько же сейчас времени?».
– Ты что, мам? Что не спишь? Что-то случилось?
– Тебя ждала.
– Да ты что! На время посмотри.
– Никак не могла уснуть.
– Ну, ты, мам, даешь! Что я, маленький, что ли? Чего меня ждать-то? Иди спать.
* * *
Дубравин читал запоем. Бывало, что книга попадала ему на день-другой. Тогда он читал ее день и ночь не отрываясь, а потом неделями ходил под впечатлением. Отвечал на вопросы невпопад. Жил в каком-то своем мире.
Вот и сегодня, придя из школы, он достал из ранца взятую на один день книгу. Сочинение академика Тарле «Наполеон» издания 1941 года. Не раздеваясь, лег в саду на заправленную кровать. Принялся, быстро листая пожелтевшие от времени страницы, просматривать текст.
Ветер-пастух успел перегнать стадо белых облаков на другой край неба. Жара начала ослабевать. Тень от вишневой ветки сползла с головы и переместилась куда-то за спину. За воротами замычала, возвращаясь с пастьбы, Ночка. Ее пошла встречать и привязывать мать. Стрелка наручных часов неумолимо падала, а Дубравин все никак не мог оторваться от книги.
«Какая потрясающая судьба! Из глухой корсиканской деревушки… и весь мир узнал его. Да, это жизнь, не дрема. А что здесь? Что еще? Может быть, это время двигает людей? Революции, войны. Где они? Кто бы был Робеспьер без революции? А сам Бонапарт? А мы в какое время живем?»
Шурка вскакивает со своего ложа и возбужденно ходит взад-вперед по тропинке. «Чего я хочу? Чтобы все знали, какой я! Все любили меня. Ради этого стоит стараться!» Он ложится на кровать. «Какое трудное слово! Самосовершенствование. Надо работать, уже сейчас работать, чтобы потом прославиться! Не терять времени».
Он грезит наяву. То видит себя красавцем морским офицером, приехавшим в родную деревню. Все выскакивают на улицу, здороваются, приветствуют его. То представляет себя чемпионом мира по борьбе. Вот он стоит на арене в свете прожекторов. Зал ревет от восторга.