В разговорах с Соважолем языки развязывались быстрее, с ним охотнее обсуждали хозяев виллы Маласпина. Вскоре инспектор узнал, что во времена «старого синьора» – вероятно, того «Луиджи Катанеи», который нашел свою смерть под развалинами замка Круа-От, – на вилле устраивали прекрасные праздники, но синьор однажды уехал в Америку и больше не вернулся. Хотя его сын Цезарь приезжал не раз и привел виллу в порядок, при упоминании о нем тон говорившего обычно менялся, и становилось понятно, что этот человек никому не нравился и даже внушал некоторые опасения. Виной тому были люди, окружавшие его во время визитов в Лугано.
В семье была еще и девушка по имени Лукреция, которой было лет шестнадцать или семнадцать, когда она уехала вместе с отцом за океан. Говорили, что она была очень красива, но ее никто не видел, потому что родственники-мужчины прятали ее, чтобы дом не осаждали толпы влюбленных…
– Странность в том, – заметил полицейский, – что эти люди как будто не знают о ее карьере певицы и никак не связывают ее с Торелли… Зато они предполагают, что именно Лукреция вернулась сюда несколько месяцев назад, и что она больна, так как однажды вечером на виллу приезжала «Скорая помощь». В доме достаточно прислуги, чтобы ею заниматься, но вид у них не веселее, чем у ворот тюрьмы, поэтому с ними никто и не общается! И конечно никто не задает вопросов! А это соответствует тому, что мы с вами наблюдали!
Действительно, первые три ночи своего пребывания на вилле Соважоль провел на башне. Большую часть времени в компании Уишбоуна, который никак не мог забыть сорванный голос, услышанный им. Но с тем же успехом они могли спокойно спать в своих постелях. Ничего экстраординарного не произошло, и жизнь на вилле шла своим чередом. Когда наступал вечер, загорался свет в нескольких окнах первого этажа, как правило, остававшихся открытыми. Потом в одиннадцать часов их закрывали, огни гасли, но на втором этаже свет продолжал гореть. Что же касается сада, то его обходил мужчина, державший на поводках двух черных собак – доберманов, – он выкуривал одну-две сигареты и возвращался в дом, спустив собак с поводка.
– Мне бы хотелось поближе посмотреть, что происходит в этом доме, – объяснил Уишбоун Соважолю, – но должен признаться, что эти два пса нагоняют на меня страх. А я ведь люблю собак! Разумеется, я собирался захватить с собой пару стейков, но…
– … но все-таки лучше не пытаться. У псов может возникнуть соблазн попробовать на зуб и вас, чтобы выяснить, насколько вы сочный!
Днем на вилле Маласпина шла обычная жизнь, вот только кроме слуг из дома никогда никто не выходил. Слышались лишь звуки фортепьяно, играли исключительно классику. И, впрочем, не без таланта. Однажды вечером они застали Болеслава, который заправлял салат из брокколи, рыдающим под звуки «Революционного» этюда его идола Фредерика Шопена.
Такое положение дел все сильнее раздражало Соважоля, которому казалось, что он даром теряет время. Тем более что Болеслав, делая вид, будто разговаривает сам с собой, отпускал замечания по поводу никчемных людей или говорил что-то об умении некоторых вести праздную жизнь, создавая впечатление собственной незаменимости.
Соважоль отлично все слышал, хотя и притворялся, что не слышит ни слова. Но ему и в голову не приходило пожаловаться одному из своих якобы хозяев. Он признался в своем раздражении лишь своему коллеге Дюрталю, которому ежедневно звонил в гостиницу из телефонной будки.
Тот откровенно скучал. Он тоже сумел собрать кое-какие слухи по поводу виллы Маласпина, но узнал из них не больше, чем Соважоль из разговоров на рынке. На вилле якобы выхаживали больную, очень богатую, если судить по числу слуг. Ее считали дочерью старого синьора, и больше никто ничего не знал. Дюрталь подумывал о том, чтобы попросить отозвать его: он считал, что французская полиция не настолько богата, чтобы оплачивать двум своим самым активным кадрам каникулы на берегу прекрасного озера, скорее итальянского, чем швейцарского.
В силу аксиомы, согласно которой великие умы думают об одном, именно в этот момент Ланглуа решил репатриировать своих людей. Он сообщил об этом Дюрталю и уточнил, что приказ относится и к Соважолю.
Последний был и обрадован, и огорчен одновременно. Ему была отвратительна одна только мысль о поражении, а для него именно поражением была необходимость покинуть лагерь, ничего не разузнав об объекте наблюдения. Соважоль знал, что, если только виллу тайком не перепродали, проклятая «лачуга» принадлежит преступнику, которому помогает определенная широта взглядов швейцарских властей. Но ничто не говорило о его присутствии. Зато была «больная», наверняка в возрасте, если судить по жалобам, которые они слышали пару раз ночью. И это никак не соответствовало Торелли. Так кто же эта женщина? К тому же ее так строго охраняют!
В тот день, когда Соважоль узнал, что возвращается в Париж, он решил отправиться в экспедицию. И сделать это в одиночку! Не то чтобы ему было, в чем упрекнуть господина Уишбоуна, напротив, но он недостаточно знал техасца, чтобы отвечать за его реакции. Поэтому Соважоль выбрал час ужина, примерно одинаковый на обеих виллах, и, оставив довольного сверх меры Болеслава прислуживать за столом, под предлогом своего утреннего отъезда и необходимости собрать чемоданы поднялся в свою комнату.
Но почти сразу же инспектор оттуда вышел, спустился в сад и дошел до стены, отделяющей его от сада виллы Маласпина. Ему хотелось заглянуть в окна первого этажа, в которых горел свет. Соважоль знал, что рискует, хотя сторожевых псов еще не спустили с цепи: окна ярко освещали террасу, и спрятаться ему было негде. Если его обнаружат, то ему останется надеяться только на быстроту своих ног, чтобы успеть добежать до укрытия.
Стену инспектор преодолел без труда. Она была невысокой, меньше двух метров, но Соважоль был молод и подвижен от природы, поддерживал спортивную форму, занимаясь борьбой, а по воскресеньям, если был свободен от службы, отправлялся в лес Фонтенбло в клуб альпинистов. Добравшись до верха стены, он уцепился за ее край и спрыгнул на согнутые ноги. Соважоль приземлился между двумя кустами олеандров и остался стоять там, наблюдая.
Расстояние, отделявшее его от виллы, которую во Франции наверняка назвали бы замком, было небольшим. Кроме того, сад террасами был засажен кустарником и позволял без труда подобраться к широким ступеням с перилами, ведущим к дому. С этого места его задача усложнялась, так как свет, падающий из высоких стеклянных дверей, освещал и лестницу. Поэтому инспектор поостерегся выходить на нее. Чтобы как можно дольше оставаться незамеченным, он решил подойти к вилле с угла, где не было ни одного освещенного окна.
Добравшись до этого места, он немного передохнул, а потом, пригнувшись, он скользнул вдоль первых стеклянных дверей и увидел интерьеры двух роскошных гостиных, погруженных в полутьму: свет попадал в них из центральной комнаты. Это позволило инспектору отметить наличие концертного фортепьяно, на черной лакированной поверхности которого играли блики. Крышка была поднята, на пюпитре стояли ноты, на широком табурете лежал белый муслиновый шарф… Прижавшись всем телом к ставню, Соважоль сумел увидеть столовую, и ему пришлось ущипнуть себя, чтобы убедиться, что увиденное ему не снится. За столом с драгоценной посудой и роскошным хрусталем ужинала женщина. Она сидела лицом к ночному саду и озеру, по которому скользил тонкий луч луны. Два лакея в красных с золотом ливреях стояли по обе стороны от нее, но инспектор лишь скользнул по ним взглядом, зачарованный женщиной, одновременно прекрасной и безобразной.
Она была одета в испанском стиле в длинное платье с многочисленными воланами, черное, как и мантилья, ниспадающая с черепахового гребня, украшенного бриллиантами, и кружевные митенки, закрывающие наполовину кисти рук. Другие бриллианты сверкали в ее ушах, на шее, на запястьях, на бледных пальцах, но вся эта роскошь, достойная королевы, меркла, когда взгляд останавливался на лице, увенчанном массой седых волос, скрывающих высокий лоб. Нос был сломан, вертикальный рубец безжалостно тянул губы к левому виску, из-за чего ей было трудно жевать. Цвет глаз, прикрытых тяжелыми веками, рассмотреть было невозможно…