Они прошли дальше вниз по откосу. Им некуда было спешить, и она часто отдыхали. Потом показалась лощина, и когда они, наконец, оглянулись назад, лагеря уже не было видно.
Они долго сидели молча. Лагерь и разрушенный город исчезли. Они видели перед собой только луг, а над ним мягкое небо. Они чувствовали тепловатый ветерок на своих лицах, и казалось, что он продувает черную паутину прошлого и отбрасывает ее теплыми руками. «Наверное, именно так все должно начинаться, — подумал Бухер. — С самого начала. Не с озлобления, воспоминаний и ненависти. С самого простого. С ощущения жизни. Не с того, что ты все же жив, как в лагере. Просто, что продолжаешь жить».
Он почувствовал, что это не бегство. Бухер помнил, чего желал от него Пятьсот девятый: чтобы он был одним из тех, кто не сломается и все преодолеет, чтобы свидетельствовать и бороться. Вместе с тем он неожиданно почувствовал, что ответственность, которую на него возложили мертвые, только тогда перестанет быть непосильной ношей, когда прибавится это ясное глубокое ощущение жизни и он воспримет его. Это ощущение понесет его и придаст ему удвоенную силу; как выразился Бергер при прощании: «Не забывать и вместе с тем не допустить, чтобы эти воспоминания тебя погубили».
— Рут, — проговорил он, задумавшись. — Если начать издалека, так, как мы, нам ведь уготовано еще много счастья.
Сад был пуст; но, приблизившись к белому домику, они увидели, что за ним разорвалась бомба. Она разрушила всю его тыльную часть. Не пострадал только фасад. Сохранилась даже резная входная дверь. Они открыли ее; но она вела лишь к куче мусора.
— Это никогда не было домом. Все время.
— Хорошо, что мы не знали о разрушении.
Они посмотрели на него. Они верили, пока стоит этот дом и они будут целы. Они верили в иллюзию. В развалину с фасадом. В этом заключалась ирония и одновременно определенное утешение. Это помогало им и это было главное.
Они не увидели там мертвых. Скорее всего дом покинули. Сбоку под развалинами они обнаружили узкую дверь на кухню. Печь оказалась целой, на ней стояло даже несколько сковородок и кастрюль. Печную трубу можно было легко закрепить и протянуть через разбитое окно.
— Ее можно затопить, — сказал Бухер — На дворе сколько хочешь дров.
Он поковырялся в мусоре.
— Здесь внизу есть матрацы. Через несколько часов их можно будет откопать. Сразу же и начнем.
— Но это не наш дом.
— Он ничей. Пару дней можно здесь пожить. Для начала.
Вечером у них уже было на кухне два матраца. Они нашли также запачканные известью одеяла и крепкий стул. В ящике стола было несколько вилок, ложек и нож. В печи горел огонь. Дым через печную трубу выходил прямо в окно. Бухер продолжал рыться в развалинах.
Рут нашла осколок зеркала и незаметно сунула его в карман. Сейчас она стояла у окна и смотрелась в это зеркальце. Рут слышала крики Бухера и отвечала ему. Но она не отрывала глаз от своего изображения. Седые волосы; ввалившиеся глаза; скорбный рот с большими щербинами. Она долго и безжалостно всматривалась в зеркало. Потом швырнула его в огонь.
Вошел Бухер. Он еще разыскал подушку. А небо стало цвета зеленого яблока, опустился очень тихий вечер. Когда они смотрели через окно с выбитыми стеклами, до их сознания вдруг дошло, что они одни. Они почти утратили это восприятие. Лагерь — это неизменно толпы людей, переполненный барак и даже переполненный сортир. Хорошо было иметь товарищей, но так угнетала невозможность побыть наедине. Это было, как каток, который сплющил собственное «я» в коллективное «мы».
— Как-то странно вдруг оказаться наедине, Рут.
— Да. Словно изо всех людей мы остались последними.
— Не последними. А первыми.
Они разложили матрацы так, чтобы можно было видеть небо сквозь распахнутую дверь. Открыли консервы и стали есть; потом они сели рядышком и смотрели, как над кучей мусора догорал закат.
ПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА
ДРАМА
Росс. Он выдержал все и, хотя долго пробыл в концентрационном лагере, отнюдь не сломленный человек. Он привык бороться за свою жизнь всеми средствами: умеет убедить и быстро действовать в любых обстоятельствах. Поэтому мгновенное преображение в момент прихода эсэсовцев не является для него чем-то непривычным. Росс научился изворотливости — только благодаря этому он и сохранил свою жизнь. С известия о смерти Гитлера в Россе начинает постепенно пробуждаться другой человек. Им больше не движет лишь животный инстинкт самосохранения; то человеческое, благодаря чему он выжил, снова поднимается в его сознании и делает Росса и сильней и слабей.
Он и внешне не является человеком заурядным. Гибкость и сила чувствуются в нем даже в моменты отчаяния. Он жертва, но он и борец.
Трое эсэсовцев не должны быть масками:
Шмидт. Это отнюдь не эсэсовский буйвол, — скорее даже рыхлый (может быть, в очках), не очень смелый, довольно образованный, но беспринципный человек, которого в другие времена можно было бы представить себе старательным банковским служащим.
Маурер. Добродушен, не привык мыслить, силен и груб — разновидность ландскнехта, для которого убить все равно, что развести огонь и поджарить на нем мясо.
Мак. Убежденный молодой нацист, с детства воспитанный в этом духе и ничего другого не знающий. В иные времена он, возможно, стал бы мечтателем, любителем природы и путешественником.
В русских, несмотря на их веселость и некоторую размашистость, должна ощущаться грозная сила.
Пьесу следует играть быстро, диалог местами должен быть подобен поединку.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА.
Эрих Мария Ремарк
АННА ВАЛЬТЕР, 28 лет.
РОСС, 40 лет.
ГРЕТА, 24 лет.
ШМИДТ — обершарфюрер, 40 лет. МАК — эсэсовец, 20 лет.
МАУРЕР — эсэсовец, 24 лет.
КОХ, 50 лет.
ФРАУ КЕРНЕР, 60 лет.
РУССКИЕ СОЛДАТЫ.
Действие происходит в одном из западных районов Берлина 30 апреля и 1 мая 1945 года.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Комната в одной из берлинских квартир. На переднем плане, у правой стены — тахта, заменяющая кровать. У изголовья — невысокая ширма, за ней — дверь. У левой стены — шкафчик, на нем — спиртовка. За шкафчиком — водопроводная раковина и большой платяной шкаф. Рядом с водопроводной раковиной — дверь в ванную. Посреди комнаты, на переднем плане — стол, за ним — обитый шелком диванчик с позолоченными ножками. Рядом — два белых кухонных стула. Сзади — окно, стекла его разбиты, и дыры заделаны картоном и бумагой. На окне черные светомаскировочные шторы. Рядом с тахтой — стул, на его спинку брошены чулки и белье. На стуле — маленький батарейный приемник, под стулом — телефон. Всюду беспорядок, со стен осыпалась штукатурка: комната пережила много воздушных налетов. Сквозь щель в маскировочных шторах пробивается мерцающий свет. В комнате, все содрогается от разрывов бомб и выстрелов зениток. Бомбежка и стрельба постепенно затихают. Из соседней комнаты слышится женский голос — обрывки пения. Женщина поет очень громко, как будто находясь в одиночестве, старается подбодрить себя, — обрывки колыбельной, выкрикиваемые в страхе:
— Добрый вечер, добрая ночь… Розами покрытые… Душистыми гвоздичками увитые…
Яркий сноп огня — залп зениток. Женщина смолкает, а затем начинает громко молиться:
— Помоги нам, боже! Дай нам жить! Ребенок! Ребенок! Ведь он еще не родился! Не убивай его… не убивай нас!..
Грохот в доме, словно он рушится. Бесшумно раскачивается дверца шкафа. Тишина. И испуганный голос из соседней комнаты:
— Что это? Что это было? Грета! Грета!
И снова — проникнутая отчаянием колыбельная:
— Завтра рано поутру… Если бог захочет… Ты опять проснешься…
Взрывы смолкают. На стуле рядом с тахтой начинает хрипеть радио:
— Внимание, внимание! Говорит штаб противовоздушной обороны Берлина… Налет отражен… вражеские самолеты…