Так или иначе, в тот вечер мы с Жюльеном пропустили по стаканчику в его неотапливаемой студии, а через пару часов перешли на «ты» и вместе отправились в бар.
На следующий день юный гений появился в «Южной галерее» с больной головой, и мы принялись за подготовку выставки «Искусству нужен простор». Теперь до ее открытия оставалось уже не больше пятнадцати минут.
Но куда запропастилась Марион? С тех пор как у нее появился этот друг на мотоцикле, на нее ни в чем нельзя положиться. Марион училась на искусствоведа и проходила у меня практику. Иногда мне хотелось вышвырнуть ее вон, несмотря на надежды, которые она подавала. Марион постоянно жевала жвачку. Тем не менее порой в голову ей приходили нетривиальные идеи, и она умела обвести посетителей вокруг пальца. Я тоже не раз попадал под действие ее шарма.
Наконец снаружи послышался треск, а потом, цокая высокими каблуками, вошла Марион с раскрасневшимися щеками и в возмутительно коротком платье из черного бархата.
– Это я, – сказала она, поправляя широкий обруч на светлых волосах.
– Когда-нибудь я выгоню тебя отсюда, – пригрозил я. – Разве ты не должна была появиться здесь час назад?
Она улыбнулась, снимая белую нитку с моего пиджака.
– Ну, Жан Люк, подойди сюда, расслабься… Все идет по плану. – Она поцеловала меня в щеку и прошептала: – Не злись, но раньше действительно никак не получалось.
Марион сделала несколько ценных замечаний девушке из службы кейтеринга, поинтересовалась, чем мы здесь занимались, и принялась ощипывать огромный букет на столике у входа, пока не привела его в надлежащий, по ее мнению, вид.
Заметив на пороге первых посетителей, я повернулся к Жюльену:
– Время пришло. Пора открываться.
Девушка из службы кейтеринга разлила по бокалам шампанское. Я поправил свой шелковый шейный платок, который нравился мне гораздо больше, чем тесные галстуки. Именно благодаря этому аксессуару друзья прозвали меня Жаном Дюком[4]. Что ж, с таким прозвищем вполне можно жить.
Я оглянулся. Жюльен стоял у задней стены. Руки в карманах джинсов, на лоб надвинута неизменная шапка.
– Подойди сюда, – позвал его я. – В конце концов, это твой праздник.
Он поднял плечи и поплелся ко мне. Чистый Джеймс Дин[5].
– И пожалуйста, сними эту шапку.
– Шеф, что ты имеешь против моего головного убора?
– Тебе ни к чему прятаться. Теперь ты не граффитист из пригорода и не играешь в футбол с дворовой командой.
– Эй, что я слышу? С каких это пор ты заговорил, как гребаный обыватель? В конце концов, Бойс[6] тоже…
– Бойс не был таким симпатичным, как ты, – перебил я Жюльена. – Сделай это ради меня. Просто из любви к своему старому шефу.
Жюльен неохотно снял шапку и швырнул ее за диван.
Я распахнул стеклянные двери и, глотнув майского воздуха, поприветствовал наших первых посетителей.
Через два часа я уже знал, что выставка удалась. В галерее толпился народ. Гости развлекались по полной: пили шампанское, развалившись на диванах, спорили об экспонатах или жевали бутерброды, аккуратно пропихивая кусочки в рот пальцами. Дружное семейство любителей искусства явилось в полном составе: несколько редакторов отделов культуры, старые клиенты, мелькали и новые лица.
В обоих залах галереи шум стоял оглушительный. «I told you, I was trouble…»[7] – пела на заднем плане Эми Уайнхаус. Дамы из «Фигаро» были без ума от Жюльена. Уже поступили первые запросы на «Величие красного» и «Час голубого» – еще одно монументальное полотно, на котором далеко не с первого взгляда проступали контуры обнаженного женского тела. И только Биттнер, влиятельный галерист из Дюссельдорфа и один из организаторов выставок «Арт Кёльн», как всегда, все критиковал.
Мы с ним давно знали друг друга. Каждый раз, когда он приезжал в Париж, я бронировал его любимый номер в гостинице «Дюк де Сен-Симон». Я часто отправлял туда иностранных клиентов, поэтому был в хороших отношениях с администрацией. Особенно с Луизой Конти, племянницей хозяина отеля. Семья самого владельца жила в Риме.
– Господин Кёрт Виттенер? – переспросила Луиза в трубку во время нашего последнего разговора на эту тему.
– Карл, – со вздохом поправил я. – А фамилия Биттнер, на «Бэ».
Луиза Конти, безупречно элегантная, несмотря на юный возраст, в неизменном темном костюме и черных очках «Шанель», имела одну простительную слабость: она часто путала или перевирала имена и фамилии своих постояльцев.
– A-a-a, понятно! – закричала она. – Месье Шарль Биттенер! Что же вы сразу не сказали? – В ее голосе прозвучал упрек, и я оставил свои возражения при себе. – Синяя комната? Одну минуточку… Да, можно устроить.
Я представил себе, как мадемуазель Конти за своим антикварным столом, с темно-зеленой авторучкой «Ваттерман» в руке и чернильными пятнами на пальцах (оставлять кляксы – отличительная особенность авторучек этой марки), вписывает имя Шарля Биттенера в регистрационную книгу, и улыбнулся.
К Биттнеру я относился неоднозначно. С одной стороны, я питал слабость к этому человеку. Он лет на десять старше меня, с темными, как у южанина, волосами до плеч. С другой – вечно боялся чем-нибудь ему не понравиться. Я восхищался его последовательностью, его безупречным чутьем, но порой ненавидел за невыносимое высокомерие. Кроме того, я завидовал ему. Биттнер был счастливым обладателем двух картин Феттинга[8] из серии «Желтый кеб» и одного полотна Ротко[9].
Сейчас он стоял перед «Единственным в мире» – масштабным полотном в синих и зеленых тонах – с таким видом, будто только что проглотил лимон. Я слышал его рассуждения, обращенные к некой темноволосой даме:
– Я не знаю почему… но это плохо. Это просто плохо.
По-французски Карл Биттнер говорил довольно бегло. Его категоричность убивала меня.
Дама склонила голову набок.
– А мне кажется, в этом что-то есть, – задумчиво возразила она и глотнула шампанского. – Разве вы не чувствуете эту… гармонию? Это соприкосновение берега и моря… По-моему, очень убедительно.
Биттнер как будто заколебался.
– Но что в этом нового? – не сдавался он. – В чем смысл этого бегства в монументализм?
И тут я решил вмешаться:
– Такова прерогатива молодости. Все должно быть крупным и ярким. Рад вас видеть, Карл. Вы не скучаете, как вижу. – Я бросил взгляд на его собеседницу в кремовом костюме. Ее голубые глаза контрастировали с темными волосами – редкое сочетание. – Вы само очарование, – сказал я ей с легким поклоном.
– Жан Дюк! Жан Дюк, mon très cher ami![10] – закричал кто-то на весь зал.
Ко мне направлялся Аристид Мерсье, профессор литературы из Сорбонны, как всегда безупречно элегантный в своем канареечном жилете.
Аристид был единственным из моих знакомых, кому действительно шел этот цвет. Он с восхищением посмотрел на мой шейный платок, а потом два раза поцеловал меня в щеку.
– Просто шик, это Этро? – спросил он и продолжил, не дожидаясь ответа: – Сногсшибательная выставка, мой дорогой Дюк, просто супер!
Его речь всегда изобиловала превосходными степенями и восклицательными предложениями. Кроме того, Аристид до сих пор сожалел о моей неправильной – à son avis[11] – сексуальной ориентации. («С твоим-то вкусом – это никуда не годится!»)
– Рад тебя видеть, Аристид! – похлопал я его по плечу.
Я любил старого приятеля, пусть даже и не в том смысле, в каком ему хотелось бы. Аристид обладал превосходным чувством юмора, а легкость, с которой он в разговоре перескакивал с одного серьезного предмета на другой, каждый раз меня поражала. Как преподаватель он пользовался большой популярностью. Имел привычку приветствовать опоздавших рукопожатием coram publico[12] и утверждал, что с него довольно, если студент вынесет из его лекции хотя бы три предложения.