— Как поживаешь, Принц? А где же дона Адалжиза?
Дона Адалжиза отродясь не бывала в таких местах, в жизни не посещала подобных сборищ. Данило притащил на рынок своего начальника и друга, чтобы отсрочить час возвращения домой, ибо там его ждал невероятный скандал, беспримерная головомойка. Можно себе представить ярость Адалжизы. Однако он не раскаивался в том, что посмел ослушаться жену и предпринять на свой страх и риск известные читателю шаги. Мятеж обойдется ему дорого, и он то храбрился, то впадал в уныние. И домой решил вернуться как можно позже, а сейчас напиться вдрызг: пьяному легче будет встретиться лицом к лицу с Адалжизой. Так или иначе, четверть часа крика, жалоб, угроз ему обеспечены, у жены снова приключится мигрень, она сляжет... Ах, да пропади все пропадом! Ну, последним назову падре Абелардо Галвана, пастыря Пиасавы, свершающего скорбный вояж в столицу штата. Он изо всех сил старается сохранить бодрость духа — отдал дань каруру, выпил настойки из кажа — настоящий нектар! — но все это молча, угрюмо, без малейшего воодушевления. На веселье его явно не хватает. И дело тут вовсе не в том, что по всему рынку шныряют агенты федеральной полиции, а комиссар Паррейринья оказался достойным соперником Ассиза Пашеко по части поглощения и восхваления каруру. Дело в Патрисии, которая утратила всякую сдержанность и забросила, как говорят французы, чепец за мельницу. Она держала падре за руку, совала ему прямо в рот самые лакомые кусочки, гладила его по щеке, перебирала его кудри, шептала ему в самое ухо: «Ты — мой Святой Себастьян, весь утыканный стрелами, ты мой добрый пастырь, ты мой Христос Младенец, ты мой красавец, любовь моя», она висла на нем, вешалась ему на шею и в шею целовала, она прижималась к нему и покусывала за мочку — и это все при том, что была совершенно трезвая, просто очень веселая. Она была истинной козочкой Иансан, непокорной и готовой на все: сегодня или никогда! Падре Абелардо, попадая из огня прямо в полымя, колеблясь меж добром и злом, между спасением души и вечной ее погибелью, был и растревожен выше меры, и угнетен. Патрисия, священник жениться не может, обет не позволяет! Патрисии до этого, казалось, никакого дела нет, она словно и не знала о роковом запрете. Но не только она отвергала обет — противилось ему и пылающее преступной страстью сердце самого Абелардо. Ах, да только ли сердце!
После семи, когда каруру в основном было уже съедено, а питье только начиналось, весь рынок загудел — это по знаку Незиньо из павильончика араба Джамиля вытащили спрятанные там до поры барабаны-атабаке. Мастеров на каруру всегда бывает предостаточно, а тут составился целый оркестр. Убрали кастрюли и тарелки, очистили место. Зарокотали барабаны, кое-кто немедля пустился в пляс — надо ли говорить, что в числе самых первых была Жилдета? Олга затянула славословие богам-ориша.
Но допеть не успела, ибо в главных воротах появилась сама богиня: она шептала приветственные слова, гибко покачивалась всем телом, выдыхала пламя. На спине — вьючное седло, в руке — плетка. Никто прежде не видел здесь Адалжизу, в которую вселилась Иансан, все замерли. Дрожь пронизала весь рынок Святой Варвары. Жасира, хозяйка праздника, пала ниц, как на террейро. По правде говоря, ей-то уж шепнули по секрету: Иансан — в Баии, она не отвергнет твое угощение, придет на твой праздник. Ойа Иансан подняла ее с земли, трижды обняла. Произошло воплощение, Одо-Ойа вскочила на Жасиру; начался танец.
Одна за другой появлялись в кругу Иансан, и гости напирали все сильней, боясь пропустить хоть малость. Громче стал гул атабаке, к ним присоединились пустотелые тыквочки-агого и погремушки. Рванулась на отчаянном галопе Олга из Алакату, а за нею — Ойаси, жрица африканского племени жеже, Маргарита-де-Иансан, жена огана Аурелио. Потом пришел черед Веры-до-Белудо, только сегодня прибывшей к нам из Рио.
Прежде чем падре Абелардо успел опомниться, Патрисия, призванная святой, скинула туфли, вскочила в круг. Пять Иансан танцевали вокруг Ойа Вьючное Седло, представлявшей народу свою дочь Адалжизу, сорок лет противившуюся материнскому обету, а теперь укрощенную и покорную. На языке йоруба: этот язык во время радения — то же, что латынь на литургии — велела она снять седло, люди уже видели его на улицах Баии, кое-кто смеялся, думая, что это маскарад, но иные все смекнули, тихо улыбнулись. Незиньо, Марио Оба Тела и Жилдета исполнили повеление, отнесли седло в палатку Джамиля. Когда же праздник кончился, хватились — нет седла, куда могла запропаститься громоздкая тяжеленная штуковина? Однако так и не нашли, исчезло седло, как все равно Святая Варвара Громоносица.
Шесть Иансан танцевали в тот день на рынке, все хороши на загляденье, но Адалжиза — лучше всех, ни с кем не сравнить ее. Только тот, кто видел, как вздрагивает в танце ее высокая грудь, как ходуном ходят могучие бедра, узнает, каково было смирить и обуздать ее, заставить ходить под седлом, да не простым, а вьючным!
Данило же в эту минуту находился в глубине рынка, где спорил до хрипоты, обсуждая решение судьи, назначившего одиннадцатиметровый в ворота Баии и даровавшего тем самым победу «Санта-Круз» из Ресифе. Судью — он был из штата Параиба — после матча слегка помяли, поделом ему, еще дешево отделался! И тут он услышал свое имя. Нотариус Вилсон в крайнем возбуждении звал его. Бывший Принц, не выпуская из руки жестянки с пивом, подошел, глянул в ту сторону, куда тыкал пальцем начальник и друг, и чуть не грянулся оземь:
— Матерь божья, это же Дада!
Богиня Ойа, сидя на своем коне, на укрощенной Адалжизе, подъехала к славному Данило, вручила ему плетку, а потом поступила в точности так, как Манела с Миро — обхватила чуть выше колен и высоко подняла, показывая и представляя народу нового огана из своей свиты, любимого огана.
Близилась ночь, празднество шло к концу, стали расходиться. Ойа поручила «посвященную» Адалжизу заботам жреца-бабалориша Луиса да Мурисоки. В продолжение сорока дней будет находиться она в особой комнатке на террейро — там постигнет движения ритуальных танцев, выучит обрядовые песнопения. Никогда больше не будет мучить ее головная боль, а вместе с мигренью сгинут и фанатизм и злоба:
Дверь я затворила,
Дверь велю открыть...
Вернисаж
ПРИГОВОР — Приговор был вынесен в семь часов вечера, когда сумерки сменились тьмою, окутавшей залив. Выставка была полностью готова к открытию, все недоделки устранены.
Дон Максимилиан везде поспевал, во все вникал, ничего не оставлял без внимания. Когда же все было кончено, он проводил до дверей четверых своих добровольных помощников — Гилберта, Льва, Силвио и Жамимона, — поблагодарил их всех, найдя для каждого нужные слова. О принятом решении он даже не обмолвился, но они что-то заподозрили, ибо само умолчание настораживало и было достаточно красноречиво.
Потом он собрал своих сотрудников и служителей Музея, дал им последние указания — как всегда, тоном решительным и властным. Никого, ни одной живой души, кто бы ни был, какой бы пост ни занимал, в залы не впускать, пока он, дон Максимилиан, лично не разрешит. Самые почетные гости: кардинал, командующий округом, начальники военно-морской и военно-воздушной баз, дона Режина Симоэнс, префект, викарный епископ, доктор Норберто Одербрехт, банкиры Анжело Калмон де Са и Лафайет Понде, дон Тимотео и живописец Карибе — будут ждать в кабинете директора, прочие гости и представители прессы — в залах, где размещена основная экспозиция. Он, дон Максимилиан, уйдет в свои покои, и посылать за ним следует не раньше, чем придет сообщение о том, что министр просвещения направляется из аэропорта в монастырь Святой Терезы. До этого он убедительно просит его не беспокоить, а о репортерах чтоб и речи не было. Слушавшие эти наставления сотрудники и служители Музея готовы были исполнить любое желание своего директора и, сплотясь вокруг него тесной любящей кучкой, горестно недоумевали: обычно в преддверии подобных событий дон Максимилиан хохотал, сыпал шутками и прибаутками, используя любую возможность, чтобы подбодрить и успокоить своих соратников, а сейчас был печален и угнетен.