Следует отметить, что в странах богатых и развитых накал страстей был меньше — возможен, возможен разумный компромисс между сверхдержавами! — но в «третьем мире» продолжались взаимные обвинения и отчаянная перебранка.
А на Кубе, на Гаити, в Африке боги-ориша, услышав призыв, бросили привольное житье, охоту и купанье, и послеобеденную дрему, и прочие утехи и забавы, среди которых была и та, что порождает стон, хоть и не от боли, — пересекли небосвод, устремившись в Баию.
БИТВА — И длиннорукий сертанец прибавил шагу, дернул за недоуздок, торопясь навстречу славной четверке, призванной восстановить попранную мораль по приказу судьи д'Авилы. Улица Кардинала да Силвы — оживленная магистраль, машины несутся сплошным потоком, но сертанец и его ослик, наплевав на все правила уличного движения, вдруг пустились в пляс прямо на мостовой.
И едва лишь судебные исполнители Жозелито, Массарандуба и Пауло Котовия поравнялись с этой парочкой, как вмиг слетела с них вся серьезность, и оба тоже стали выделывать фортеля, откалывать коленца, обнаруживая прекрасное знакомство с этим танцем. Падре Хосе Антонио, который не мог, разумеется, знать, что так полагается приветствовать на кандомбле демона Эшу, возмутился самим фактом того, что два служителя правосудия отплясывают посреди улицы за компанию с каким-то оборванцем. А осел? Это уж ни в какие ворота не лезло: вальсирующий ослик — зрелище постыдное и отвратительное. Что уж говорить о том, что вакханалия мешала проезду, машины замедляли ход, тормозили, едва не стукаясь бамперами. Возникла пробка.
— Что это значит? Que hacen ustedes?[80] — спросил он, мешая, как всегда в минуты волнения, испанский с португальским, и даже слегка оторопев перед лицом такого внезапного и ни с чем не сообразного веселья.
Но наглый сертанец, пентюх, деревенщина, грозный демон Эшу вместо ответа разинул бездонную пасть и показал достойному священнослужителю сизый, словно раскаленное железо, язык. «Пошел вон!» — вскричал оскорбленный падре. Эшу предоставил отвечать своему ослу, который отставил хвост и издал громовую очередь непотребных звуков, а сам подскочил к Адалжизе и взглянул ей прямо в глаза. Судорога прошла по ее телу — предвестие скорого явления божества, — голова закружилась.
— Матерь божья, спаси меня! — взмолилась она.
Да, в смертельной схватке, воспетой еще славным нашим поэтом Кастро Алвесом[81], сошлись лицом к лицу непримиримые враги — фанатизм и терпимость, предрассудок и разумение, расизм и метисация, тирания и свобода. Битва эта идет в любой части света каждую секунду, и конца ей не видно.
Эта стычка была коротка, длилась ровно столько, сколько нужно, и ни мгновения больше, а показалась бесконечной. Проносились мимо стремительные автомобили, и сидевшие в них даже не подозревали, что здесь, на углу улицы, гордящейся именем непреклонного догматика, твердокаменного охранителя устоев кардинала да Силвы, и площади, названной в честь Пулкерии, жрицы-йалориши, родившейся в неволе, отправлявшей на кандомбле культ запрещенного властями божества, нищей и доброй Пулкерии, противоборствуют величие и ничтожество, вчера и завтра, влечение к смерти и радость бытия. В окопе мракобесия сидел фалангист Хосе Антонио — со свастикой в крови, с анафемой на устах, с атомной бомбой в яйцах. В атаку на него шли три бога-ориша, спешно прилетевшие из африканских краев — Ошосси, Шанго, Эшу Мале. Мимо пролетали машины: водители их и пассажиры торопились побольше заработать, пораньше приехать, боялись опоздать и ничего не видели, точно слепые. Одна только Розана Новоа, секретарша по профессии, проезжая в своем подержанном «багги», спросила мужа, с какой это стати тот священник на тротуаре вдруг рассвирепел, воздел распятие и двинулся к коленопреклоненной женщине. Муж по имени Умберто ответа не нашел и отмахнулся.
Почтенный Жозелито и юный Котовия, судебные исполнители, вмиг превратившиеся в Ошосси и Шанго, кружились в ритуальном танце, приветствуя Адалжизу, приглашая ее на пиршество на Меркадо-да-Байша. И богобоязненная модистка вдруг выгнула стан, закусила губу, и в засверкавших ее глазах послеполуденный солнечный день сменился вдруг рассветным сумраком с первым проблеском зари — утром второго рождения. Губы ее что-то невнятно бормотали, вселившееся в нее божество заставило ее трижды подпрыгнуть — каждый раз все выше и выше. Падре Хосе Антонио, подняв над головою крест, крикнул, задыхаясь от изумления и негодования:
— ¿Que te раsа, hija? Controtate, desgraciada![82]
И просвещенная испанка, рьяная поборница Святейшей Инквизиции предприняла героическую попытку прийти в себя, освободиться от наваждения, стряхнуть с себя чары ориша: провела руками по телу, чтобы снять невидимые оковы волшбы, воспротивиться ее цепкой силе, закрыть ориша путь, открытый когда-то бритвой Анунсиасан, которая дала обет посвящения, не ведая, что уже носит ребенка от Пако Переса.
— Espera! Voy liberarte de demonio! Ahora mismo![83]
Рухнула Адалжиза на колени, стиснула ладони, а руки устремила к небу — очень уж не хотелось ей покидать сословие приличных людей, настоящих сеньор. Стиснув в кулаке распятие — так, должно быть, обхватывала рукоять меча длань Сантьяго Матамороса, — падре Хосе Антонио бросился к ней на помощь:
— Vade retro, Satanas![84]
Не знаю, сатана, может, и послушался бы этого заклятия, но проворный африканский бес Эшу Мале Семь Прыжков и не подумал сгинуть и рассыпаться — напротив, он вместе со своим ослом набросился на падре, размахивая плеткой, предусмотрительно снятой с вьючного седла. Окаянная скотина, не переставая громозвучно портить воздух, брыкаться и лягаться, перешла теперь с вальса на пасодобль. Падре Хосе Антонио попятился от свистящей плетки, повернулся, чтобы убежать, и тут получил прямо в зад страшный удар копытом от обуянной дьяволом твари, которая так обрадовалась своему святотатственному бесчинству, что раздвинула губищи, оскалилась и заревела. Падре повалился наземь. Чуть поодаль распростерлась, как мертвая, Адалжиза: голова у нее раскалывалась, но не от мигрени — мигрень исчезла навсегда, — это закровоточило ее каменное сердце. Кто бы мог подумать?!
Вот тогда и выяснилось со всей непреложностью, что падре Хосе Антонио Эрнандес — герой только на словах, а на деле — распоследний трус, что к самопожертвованию он не стремится и стяжать мученический венец не готов. Он поднял руки вверх, сдаваясь трем демонам, которые, без сомнения, намеревались прикончить его. Всем известно, что коммунисты перед тем, как убить духовное лицо, норовят оскопить его. Падре желал сохранить жизнь, а заодно, если можно, мужское свое естество, которому, правда, не находил должного и приятного применения — сны не в счет. Следует отметить, что для падре демоны, коммунисты, ориша и хиппи были одним миром мазаны.
Трое убийц, трое развеселых и вконец распоясавшихся ориша с хохотом окружили его. Они удовольствовались малым: моментально раздели его, разули, так что остался он совсем нагишом, если не считать грязных носков да распятия на серебряной цепочке. Эшу Мале проводил его пинком в зад.
Падре бросился бежать, продрался через живую изгородь, в кровь оцарапавшись о колючки «слез Спасителя Бонфинского» и «шипов Святого Антония», пролетел, падая и поднимаясь, по авениде Гарибальди, свернул на Ондину. Вслед ему кричали прохожие: «Глядите, глядите — голый падре!» Как буря, ворвался в особняк миллионера Карлоса Маскареньоса, того самого, что несравненно играет на маленькой гитаре-кавакиньо и еще лучше — в карты. Миллионер узнал падре, ибо тот часто приходил к нему за пожертвованиями, и, хотя терпеть его не мог, принял великодушно и даже предложил scotch-on-the-rocks.