Изучать животных, используемых на Кавказе в сельском хозяйстве, было, конечно, интересно. И всё же в первую очередь его занимают проживающие здесь люди — их нравы, обычаи, вера. В Шуше, на религиозном празднике мусульман-шиитов, Верещагин становится свидетелем того, до какой степени фанатизма и исступленности доводят себя местные жители в память о страданиях и мученической смерти имамов, почитаемых шиитским толком. В первую очередь такое поклонение относилось к имаму Хусейну[52], некогда поднявшему восстание против угнетателей его народа и погибшему в неравной борьбе. Поклонение Хусейну и готовность следовать его примеру единоверцы выражали поистине необычными способами. Верещагин описал процессию в Шуше: несколько сот человек, шедших в две шеренги, резали свои лица шашками так, что белые простыни, которые они повязывали себе вокруг шеи, чтобы не запачкать одежду, были сплошь залиты кровью. Некоторые от потери крови падали на землю без сил. Народ с рыданиями следовал за безголовым чучелом Хусейна, утыканным стрелами. Кровопусканием с помощью шашек самоистязание не ограничивалось. Мучения себе причинялись и другими предметами: под кожу вгонялись деревянные палочки, железные стержни, крючья, кинжалы… Впечатление от вида такого изуверства было чрезвычайно мрачное, и Верещагин писал, что зрелища, подобного этому, «по фанатизму и дикости, вероятно, не сохранилось в наше время… нигде».
Прослышав, что в тех же краях и далее, у границы с Турцией, есть поселения, где живут молокане и духоборы[53], художник решил познакомиться и с ними. С этой целью он предусмотрительно запасся рекомендациями к руководителям этих сект от неоднократно там бывавшего «полковника М.», а также, по его совету, подыскал себе опытного проводника.
В очерках «Путешествие по Закавказью» Верещагин рассказал о жизни духоборов, которых посетил в деревне Славянка недалеко от города Гянджи, и молокан, разысканных им в деревне Новая Саратовка. Ранее они проживали в других краях: в центральных губерниях России, откуда были выселены сначала в Таврическую губернию, а затем на Кавказ. Им равно пришлось пострадать за свою веру. Художник посещает молельные дома сектантов, записывает исполняемые ими псалмы, зарисовывает в альбоме наиболее характерные типы духоборов и молокан и сцены их молитвенных собраний. Несмотря на рекомендации (а может быть, именно из-за этих писем «полковника М.»), кое-где его встречают весьма настороженно. «Относительно моего приезда и занятий, — писал Верещагин, — духоборцы были гораздо менее подозрительны, чем молокане; эти последние так, кажется, и остались уверены, что мое пребывание у них имело целью тайные розыски и в перспективе ссылку их на Амур. Правда, и духоборцы не вдруг разговорились»[54].
Наблюдая образ жизни и нравы сектантов, странствующий художник не забывал отрабатывать задание Кавказского общества сельского хозяйства. В его блокноте появляется запись о том, что на 205 «дымов» у духоборов в Славянке приходится до семи тысяч голов разного скота. Их крупный рогатый скот представлял собой помесь туземной породы с черноморской, а овцы, называемые у них шпанки, отличались особо ценившейся шерстью.
Завершив к осени кавказские странствия, Верещагин через Петербург возвращается в Париж. Его альбомы полны новыми рисунками, вызвавшими огромный интерес Жерома и его коллеги-художника Александра Вида. На основе сделанных с натуры набросков Верещагин выполняет в Париже два больших рисунка — «Духоборы на молитве» и «Религиозная процессия мусульман в Шуше». Первый из них профессор Жером, пользуясь своим влиянием в парижском художественном мире, пристраивает на ежегодный Салон 1866 года. Впрочем, рисунок был повешен слишком высоко, и потому мало кто мог оценить его по достоинству. Надо полагать, на этой выставке Верещагин, по принятым правилам, уже значился как «ученик Жерома», хотя едва ли мэтр имел сколько-нибудь значительное влияние на формирование творческого лица попавшего в его мастерскую русского рисовальщика.
В ту зиму Эмиль Золя, пропагандируя новую живопись, ярчайшим представителем которой он считал Эдуара Мане, мимоходом иронически отзывался в своих статьях по поводу живописных красот официального искусства. Поминал и Жерома с его «гипсовой Клеопатрой». В «Прощальном слове художественного критика» Золя констатировал: «Мода на г-на Жерома уже проходит». Однако сомнительно, чтобы Верещагин был знаком с этими статьями: тогда имя Золя мало что говорило даже самим французам.
А в это время в Школе изящных искусств французский философ и культуролог Ипполит Тэн начал читать лекции по истории мировой живописи, обращая особое внимание на то влияние, которое оказывают на формирование художника «раса, среда и исторический момент». Вскоре он издаст свои лекции в книге, озаглавленной «Философия искусства» и завоевавшей популярность не только во Франции, но и в других странах, включая Россию. Оригинальностью мыслей и блестящей литературной формой они должны были произвести впечатление на Верещагина. Впрочем, нет никаких данных, что он эти лекции посещал.
На летние каникулы Василий едет уже не на Кавказ, а в родные края. После смерти дяди, Алексея Васильевича, его богатое село Любец перешло по наследству к родителям художника. Проживая в Любце, Верещагин задумывает большую картину «Бурлаки». Их вид, когда они проходили берегом реки, таща за собой баржи и суда, поразил его еще в детстве. Итак, довольно с него кавказской экзотики. Не вдохновляют и «нео-греческие», и восточные сюжеты парижского наставника мэтра Жерома. Хочется запечатлеть тему типично российскую, жестко реалистическую. От напряженной летней работы Верещагина осталось около десятка этюдов с фигурами бурлаков, выполненных частично в Любце, на Шексне, а частично на Волге, где Василий жил летом у поселившегося там старшего брата Николая. Написан был и эскиз с большой артелью бурлаков. Саму же картину на эту тему он начал писать в Париже, по возвращении к учебе в Школе изящных искусств. Верещагин нигде не упоминал, видел ли парижский наставник большое произведение (или хотя бы этюды к нему), над которым работал его ученик. Но если и видел, то едва ли одобрил их. На взгляд Жерома, за подобные сюжеты «из грубой действительности» художнику браться ни в коем случае не следовало.
Недостаток опыта не позволил Верещагину создать столь же убедительное полотно, какое удалось написать на этот сюжет несколько лет спустя И. Е. Репину. Но свое первенство в обращении к этой теме Василий Васильевич ценил высоко. И потому в 1873 году, проживая в Мюнхене, он был всерьез задет словами критика из «Санкт-Петербургских ведомостей» по поводу «Бурлаков на Волге» Репина: «…Подобного сюжета никто еще не смел брать у нас… даром что и этот сюжет, и эта задача давно стоят перед нашими художниками». Чтобы развеять заблуждения критика и восстановить истину, Верещагин написал письмо редактору газеты А. А. Краевскому, в котором говорилось: «Позволю себе заметить, что еще в 1866 году я написал в Париже большую картину, именно Бурлаков на Волге, за этюдами для которой провел на месте всё предыдущее лето. Этюды эти хорошо известные бывшему вице-президенту Академии художеств князю Гагарину, также товарищам моим Гуну, Брюллову и другим, которые, вероятно, помнят и начало самой картины, хотя последняя, по обстоятельствам, до сих пор не окончена»[55]. Из письма ясно, что этим замыслом Верещагин хотел заинтересовать отнюдь не мэтра Жерома, а тех, кто помнил его в Императорской академии художеств.
Закончить же полотно в Париже ему помешали весьма стесненные денежные обстоятельства. Поссорившись с родителями, он лишился их материальной поддержки. Пришлось для заработка срочно взяться за другую работу: он готовит для французского журнала «Le Tour du Monde» большую статью о своем кавказском путешествии, иллюстрированную собственными рисунками, общим числом около семидесяти. А позднее его захватили иные замыслы, возникшие во время новых путешествий.