— Я бы сейчас литра три воды выпил. Запросто. Литр за литром, — бормочет толстяк, подняв голову и глядя в потолок. У него глаза рыбы, тоскующей о море.
По его гладким ногам стекает вода, как горячий воск по свече, пропитывает полы халата и исчезает в трещинах пола. Неправда, что я стыдился ее, так тонко чувствующей, такой восприимчивой. Такой душевно богатой по сравнению со всем этим блестящим бабьем, которое меня окружало, пытался я объяснить Марине, нет, я не стыдился повести ее на выставку. Или все же стыдился? Мне нравилось видеть ее дома: узел волос на затылке, фартук для опытов. Роза — Частная Собственность. Мне всегда казалось, что я пытался сделать ее не такой неловкой, не такой провинциальной. Сейчас я думаю: а действительно ли так уж пытался? Или меня вполне устраивало это ее домоседство, особенно когда она начала толстеть? Не знаю, почему она так растолстела, я предупреждал. Шоколад, бисквиты, она жевала их целыми днями. Я могу показаться расчетливым. Но человек не бывает только расчетливым. Только корыстным. Я распахиваю халат. Капли пота сливаются в ручейки на моей груди и стекают вниз, прокладывают дорожки между волосками на животе. Так ты, Марина, говоришь, я не любил? Откуда ты знаешь? Просто, я думаю, дело в том, что я никогда не отдавался этому целиком, всегда оставалась какая-то часть меня, большая или меньшая, которая наблюдала за другой со стороны. Вот что касается всех этих разговоров насчет любви к ближнему как к самому себе, тут я точно никого не любил. Чушь это все собачья, фантазия. Я всегда получал больше, чем давал, честно признаю. Я провожу языком по губам: эвкалипт и соль. Я любил свою работу, я работал с настоящей любовью, помнишь? Если бы у нас были дети, Марина! Но у тебя не могло быть детей, надеюсь, что хоть в этом-то ты не станешь меня обвинять. Итак, мы одни. Без желания. Без огня, то есть это у меня нет огня, ты-то полна горения со своими «сестрами», со своей газетой. Эмансипация. Освобождение. Кончится тем, что ты освободишься и от меня. Знаешь, я мечтал, как мы вместе состаримся, кончилась страсть, прошли измены, осталась только эта спокойная нежность. Без обид. Без боли. Рядом дети. Я всегда считал скотством, когда взрослые дети, переженившись, показывают вам спину и начинают подыскивать (о, весьма тактично) приют для престарелых, где вы могли бы мирно завершить свою старость. Стервецы. Так я когда-то поступил с немым дядей. Сейчас мне их не хватает, этих детей, которых у нас нет. Я мог бы иметь их от Розы. Но тогда эта мысль повергла меня в ужас, скорее, Роза, срочно аборт, срочно! Ты угадала, Марина, она сопротивлялась, она хотела иметь нашего ребенка. Потом та же история с Карлой: ты с ума сошла, Карла! Мать-одиночка, ты этого хочешь? Она хотела именно этого. Но, Карла, я не собираюсь разводиться с Мариной, конечно, если ты думаешь таким образом взять меня за горло… Она попросила виски, мы сидели в баре. Да нет, успокойся, ответила она. Этого мне не надо. Но, пожалуй, мне уже не нужен и ребенок, который однажды посмотрит на меня, как смотришь сейчас ты… Карла. Она была смелой женщиной. Ей надо было бы участвовать в этом вашем движении. Я промокаю грудь — по ней струится пот горячими, щекочущими струйками. Опускаю руки, и новые капли образуются на месте прежних. Сбрасываю халат. Обжигающий пар обрушивается на меня из всех четырех углов сауны, как из четырех пастей дракона. В сказках моей матери всегда был дракон. В конце злые люди бывали наказаны, и наказание огнем было обязательно. Я закрываю глаза и вижу мою мать в платье темно-синего цвета. А мою мать? Мою мать я тоже не любил? Слезы льются у меня по щекам, мешаются с потом, текут в рот, я плачу, как не плакал никогда, и хочу плакать еще, хочу изойти потом, чтобы все оставить в этой проклятой сауне, ну, а мою мать, Марина?..
— Время сеньора кончилось, — объявляет банщик, открывая дверь. Он подходит к толстяку, кашляя и отстраняясь от пара. — Впрочем, если сеньор хочет, он может остаться еще на несколько минут.
Человек тяжело встает. Поднимает сползший халат, с трудом надевает его и идет к выходу, согнувшись и волоча босые ноги, о шлепанцах он забыл.
— Хватит на сегодня.
Сквозь приоткрытую дверь входит струя холодного воздуха. И музыка. Я сжимаюсь, упираюсь локтями в колени, закрываю лицо ладонями. Теперь банщик идет ко мне. Не открывая лица, отвечаю, что все в порядке. Он благодарит и сообщает, что придет за мной, когда кончится мое время. И закрывает дверь. Я отнимаю руки. Слезы текут еще сильнее, сливаясь со струйками пота. Я смотрю в одну точку перед собой, Марина говорит, что так надо, а Марина знает, надо найти точку перед глазами (я отыскиваю кнопку звонка) и в тишине, в сосредоточенности, без лжи и притворства сбрасывать с себя слой за слоем все ложное и пустое, отбросить все неистинное. Ты думаешь, я способен произвести такой отбор? Это я-то? Все так перемешалось, Марина. Ты требуешь правды, как в инквизиции, ты, надо думать, в другой жизни была великим инквизитором в коричневом капюшоне. А я был фальшивомонетчиком, сожженным на костре, ты сама помогала его разжигать. А потом, много веков спустя, мы встретились в Париже, и вот теперь я сижу здесь, исхожу жидкостью, уставившись в одну точку, и жду, когда вытечет моя последняя слеза. Остаться наедине с самим собой, советуешь ты. Но я, видишь ли, не самая приятная компания, стоит мне остаться одному, как из глубины начинает подниматься тревожная волна, миазмы воспоминаний, я не различаю лиц, не разбираю слов, только липкий мрак заполняет пустоту, проникает в щели. Из тела уходит воздух, и я кувыркаюсь в пространстве, и мне не за что зацепиться. Клюв. Сверху появляется птица и берет меня в свой клюв, а потом она исчезает, и я лечу один, совершенно беспомощный, я умираю, это ведь и есть смерть. Я смотрю на красную точку и не делаю ни малейшего движения, чего мне больше всего сейчас хочется — так это выйти отсюда, выпить виски, перекинуться парой слов с банщиком. Кофе? Могу кофе. Компания? Согласен на любую. Музыка, шлюха — сколько угодно. Лечь в постель с первой попавшейся шлюхой, принять первое же приглашение на ужин! Но я не шевелюсь. Если облегчение в действии, значит, я буду сидеть, подыхая от тоски и неподвижности, и ждать, когда сойдет с меня последний слой лжи. Наконец там, внутри, как в центре урагана, начинает зарождаться зона покоя. Тишины. Я вздыхаю: кажется, проходит. Проходит мертвая тоска агонии. Теперь надо привести в порядок дыхание, чтобы воздух продул закупоренную воронку, наполнять воздухом сердце пока страшновато; я прислушиваюсь к нему, моему сердечку, оно дрожит, как маленькая птичка, напуганное всем, что только что пронеслось через него. Я слегка поглаживаю его: спокойно, спокойно. И складываю руки на животе — жест моей матери. Правда, она смотрела не на руки, она смотрела в себя. Все было, конечно, не так, как я рассказывал, Марина, и ты знаешь, что не так. Ты хотела услышать правду, ну так слушай: она ждет меня к ужину, моя невеста, сказал он мне тогда. Мой друг. Пойди скажи ей, что у меня умер отец, но скажи осторожно, она очень ранима. Можешь ехать спокойно, ответил я, я буду осторожен. Когда я прошел через сад я уже знал, что останусь здесь. Да еще моя простуда, помнишь? Только бы она пожалела меня, бедного неизвестного художника, к тому же из Старого Гойяса — это кстати, вызывает еще больше сочувствия, — только бы ее тронула моя бедность, моя бесприютность! Если бы она захотела стать моей маленькой мамой. Я не отказался от сухой одежды. Я выпил предложенный чай. Чайная Роза, сказал я, и мы засмеялись над всеми остальными розами, которые придут после. Притвориться легко, Марина, но я хочу повторить еще раз: это не было только притворством, ты любишь ясность, но человек не бывает только твердым или только бесформенным, он скорее походит на воск. Все на свете неоднозначно, даже у дракона есть своя правда, и теперь, отбросив цинизм, я спрашиваю себя: это действительно не было любовью? Не стало наконец любовью? Сразу никогда не поймешь. Потом, впрочем, тоже. В тот вечер моего вернисажа, да, я притворился, я не хотел, чтобы она шла со мной, я не хотел, чтобы увидели мою жену, толстуху в черном пальто. Но она начала толстеть, когда почувствовала себя покинутой. У меня нет выхода, говорил я себе и шел заниматься любовью на сторону, с другими женщинами, и даже не скрывал этого, она все знала. Знала. Когда наступил тот вечер и она сказала, я иду с тобой, я тут же подумал: напою ее, дам хорошую порцию, чтоб проспала до утра. Но когда все началось (я ведь говорил тебе), пришло желание. Она не была запланирована, эта до боли сладостная любовь, но там, за дверью, меня ждали выставка, звезды, и потому она тут же заснула, моя Великодушная Роза, сообщница в моем бегстве, я уверен, что она притворилась. Всегда к моим услугам, моя Отвергнутая Роза, она оставила свои опыты ради моих рам, у нее и в этом оказался талант. Мы не могли себе позволить иметь прислугу, Роза одна делала всю работу по дому и в саду. Эта радость, которая порой меня охватывала при одной только мысли, что она меня ждет, что бы ни случилось. Ее чистый взгляд, чистые руки. Зеленое стекло флаконов и аромат. Ее зеленые бульоны и мой кровавый бифштекс, она переносила это спокойно. Тихая моя Роза, шептал я ей, если ты покинешь меня, я убью себя. И я не лгал, и потому теперь я спрашиваю себя; неужели это не было любовью, пусть по расчету, но любовью? Что, такой не бывает? Беременность оказалась полной неожиданностью. Портрета у нее тоже не осталось, я продал его, предложили хорошую цену, и я не отказался. Как раз накануне отъезда. Я сделаю другой, Роза, обещал я, уже стоя на трапе, я сделаю дюжину таких же! Нет, он не висит у нее в гостиной, как нет и самих гостей, пришедших перекинуться в покер, история с дантистом тоже сплошная выдумка, то есть я хочу сказать, что он лечил ей зубы однажды, но потом никогда больше не появлялся, да и Роза практически не выходила из дому. Заморозка, которой он пользовался, причинила ей тогда немало страданий, и она предпочла оставаться с испорченными зубами. Хороший дантист был у меня. Канун отъезда. Роза все время куда-то выходила, в этот день она должна была делать аборт. Кроме того, надо было посмотреть комнату в квартире одной знакомой, куда она собиралась переезжать. Я вернулся домой рано, пароход отходил ночью. Роза была в саду — стояла и смотрела на свои цветы. Она меня не заметила и так и продолжала стоять, бессильно опустив руки и раскрыв ладони — жест прощания. Она не могла увезти их с собой и прощалась со своим Святым Франциском, Святой Терезой; о Марина, как передать тебе мое желание крикнуть ей в эту минуту: все, Роза, никаких поездок, абортов, переездов, мы остаемся! Остаемся. И какой же ты стал сволочью, раз допустил все это, сказал я тогда самому себе и взял ее за руку: идем? Рука была ледяной. Такси ждет, Роза, мы опоздаем. Она застегнула на груди свое черное пальто: да, идем. На улице ждало такси, и я торопился. А как же мое будущее, Марина? А моя премия? И ты ждешь меня в Париже, на площади Saint André des Arts. Две недели спустя после моего приезда я получил извещение о денежном переводе, но никакого письма не было. Ни даже просто записки. Я написал по адресу, который мне дали на почте, письмо вернулось адресат неизвестен. Я обратился к нашим общим друзьям (на самом деле это были только мои друзья); никто из них не имел ни малейшего представления, куда она могла уехать, она ведь была необщительна, я говорил тебе. Даже после нашей с тобой женитьбы я возобновил поиски — тоска, угрызения совести или просто любопытство? Не знаю. Роза, Пропавшая Без Вести. Пропавшая. Я попытался написать новый портрет, вышла жалкая имитация — просто девушка в окне с апельсином в руках, а не Роза, зажавшая в руке мою жизнь, потому что мою жизнь взяла она, когда я протянул ей апельсин, — держи так и не двигайся. Все рухнуло. Я снова попытался написать портрет и разорвал его. Я пил один в мастерской, когда вдруг не выдержал и воззвал к Дьяволу: я хочу писать, как писал раньше, сделай так, чтобы я писал, как раньше, и я отдам тебе свою душу! Ты не хочешь мою душу? Неужели она так черна, что не нужна даже тебе? Когда пришла Марина, я рассказал ей, что хотел написать этот проклятый портрет, но Дьявол даже не отозвался. Просто у него и так слишком много душ, ответила она, он от них-то не знает, как избавиться. Все рухнуло. И апельсины тоже уже не те. Нет, ничего уже не повторить, полвека испарились как дым, сколько мне еще осталось? Ну, а если попробовать начать сначала, а? Как ты думаешь, уже поздно? Послушай, Марина, а если все-таки попытаться? Ответь мне, Марина: если я опять попробую начать сначала, а? Если бы ты мне помогла, если бы ты в меня поверила, я мог бы начать серьезно работать, к черту все, преодолеть тщеславие, эту бесконечную жажду успеха, работать в тишине, только мы вдвоем, только мы и больше никого, а? Вера. Любовь. Может, и любовь вернется, почему нет? Ответь, Марина, ответь! Разве так не бывает?