— Мыло, пожалуйста, — говорит банщик и протягивает мне небольшой кусок зеленого мыла. — Вот ключ от шкафчика сеньора. Прошу за мной.
Мыло пахнет эвкалиптом. Я сую его вместе с ключом в шлепанец, который постепенно сползает со сложенного халата. Я поправляю шлепанцы, с кучей вещей в руках я похож на арестанта в первый день заключения, такими их, по крайней мере, показывают в кино. Знакомая музыка (кажется, она стала немного громче?) тоже из кинофильма, я ее узнаю, очень старая мелодия, мы слушали ее вместе, а, Роза? Помнишь? Я как раз работал над портретом, но уже вечерело, еще десять минут, и мы выходим, здесь, неподалеку, идет фильм, который мне хотелось бы посмотреть, пригласил я ее, она согласилась, но не пошевельнулась — оперлась о подоконник, светло-зеленый взгляд устремлен на меня, порой я прятался от этого взгляда за газету, за книгу, за холст, впрочем, за холст я прятался всегда, но даже за этой непроницаемой стеной я чувствовал его на себе. Ее лицо начинало сливаться с листвой, быстро темнело. Я схватил тюбик с зеленой краской и выдавил его до конца, я хотел, чтобы все на картине было цвета листвы: окно, платье Розы, я задыхался от радости, избыточной, как и краска, достигавшая цвета зрелости лишь в апельсине, который Роза держала с величайшей серьезностью, я люблю тебя, Роза, слышишь? Я люблю тебя! — кричал я, потому что портрет явно получался, еще до всех своих будущих портретов я знал, что этот самый лучший. Я начал смеяться. Она держала апельсин с серьезностью маленького Иисуса в атласном плаще и позолоченной короне, в правой руке у него скипетр, а в левой — земной шар, усеянный звездами, моя мать повесила такую картинку над моей кроватью; смотри молись каждый вечер, чтобы Он не отвлекся случайно и не уронил шар!
— Вы не знаете, как называется эта мелодия? — спрашиваю я банщика.
Он лезет под стул, вылавливая там мыло, которое таки сползло с моей горы. Заодно упал и ключ.
— Не думаю, чтобы это было из какого-нибудь старого фильма. Старая музыка, она другого сорта, сеньор не находит?
Я прячу мыло в карман. Моя ненависть к словам типа «другого сорта» становится почти физической. Мода на слова. Мода на людей. Выжатые как лимон, они уступают место другим словам и другим людям. Я сейчас тоже в моде. Или уже был в моде.
Металлическая внутренность шкафа незаметно переходит в зеркало на задней стенке. Комфорт и порядок для клиентов, чьи дела в порядке, думаю я и едва успеваю увернуться от надутого человечка, следующего мимо меня с торжественностью маленького цезаря, в белом халате и с перекинутым через руку наподобие туники полотенцем. Я отыскиваю номер моего шкафа. Мелодия звучит громко и явственно, можно даже подсвистывать. И ведь до сих пор популярны и лента, и музыка, love story[3] тех времен. Роза обливалась слезами, когда бомба упала прямо на военного корреспондента, влюбленного в медсестру. Чушь все это, прошептал я, и Роза стиснула мне руку, чтобы я помолчал, потому что на экране был самый трогательный момент — девушка шла к тому месту, где они обычно встречались, и ее лицо выражало возвышенные чувства, а перед глазами вставал образ любимого, и возвышенная музыка неслась с экрана, потому что это любовь, понимаешь, настоящая любовь!.. Роза-Плакса, сказал я, когда мы вышли из кино, протянул ей платок и подал руку, так как она уже чувствовала себя медсестрой, готовой потерять меня вновь. Тогда она повела меня в вегетарианский ресторан — она была вегетарианкой. Извини меня, но это не еда, запротестовал я, и Роза улыбнулась и заказала салат. Роза-Сыроежка. Она жарила мне бифштексы, почти не глядя на мясо, ибо перед ее глазами тотчас же вставал бык, надвигающийся на матадора. Обычно малоразговорчивая, она могла в мельчайших подробностях описывать вылезающие из орбит глаза быка, почуявшего кровь. Как он упирается в землю всеми четырьмя копытами, пока наконец не сдается и не дает увести себя, свесив голову. И я видел быков, следующих друг за другом по узкому коридору бойни, и что из этого? — спросил я. И широко раскрытые в панике глаза я видел тоже. Те глаза. Я хотел забыть их, но сейчас вспомнил, это дядя Розы, тот немой. Он смотрел на меня так в то утро, когда его отправляли в богадельню.
— Жарко здесь, — сказал я и расстегнул рубашку.
Банщик улыбнулся мне своей медовой улыбкой и подал вешалку для костюма.
— Это мы еще не в самой сауне.
Он работал тогда в саду, этот немой. Когда Роза подошла, он выпрямился, стоя на коленях, и показал ей мертвый корень, который только что выкопал. Она опустилась рядом, провела рукой по редким волосам, выбрала комочки сухой земли из седой бороды и переплела руки между коленями. Она была бледна, когда начала говорить, что ему надо уйти в дом престарелых, там очень хорошо, есть цветы, деревья. Тебе понравится, дядя. Он выслушал и кивнул головой. Да, кивнул головой в знак согласия. Я смотрел из окна, и мне до смерти хотелось куда-нибудь уйти, сбежать от этой сцены, где сентиментальная племянница объясняет старому дяде, что наш дом не место для немых стариков, помешавшихся на растениях. Я остался. Они сидели молча и неподвижно, глядя в землю. Потом он сомкнул пальцы вокруг мертвого корня, который все еще держал в руках, и пальцы и корень стали неотличимы друг от друга. У него были черные ногти, как земля. У Розы ногти обычно бывали чистейшими, но и под ними иногда проглядывали черные полоски после всех ее экспериментов. Слабые ногти. Слабые зубы. И ты позволил ей лечиться у приятеля, который даже не прошел соответствующего курса! — удивилась Марина. Но теперь я уже не знаю, точно ли это она меня спрашивает или я сам задаю себе вопросы, которых так много, что они мешаются с ее. Марина, мой судия. Я отвечаю тебе: да, Роза была тонка, как черенок растения, имя которого я уже забыл, у нас было несколько полок с горшками, в которых подрагивали и тянулись в прохладную тень его нервные листочки. Они растут лучше, когда за ними ухаживает монахиня, говорила мне Роза, и теперь я вспомнил, как оно называлось: авенка. Почему же именно монахиня? — заинтересовалась Марина (ее интерес к Розе бесконечен). Откуда я знаю? Монашки обычно девственницы, а девственницы обладают особой властью, растения чувствуют, когда их касаются руки, не знавшие мужчин, и, благодарные, расцветают пышным цветом, окруженные целомудрием. Роза-Монашка, у нее в доме не было фигурок святых, ее святыми были ее растения: пучок фиалок — Святая Тереза, тонкий эвкалипт — Святой Франциск Ассизский, ипе́ — еще какой-то святой. Все это освящалось особым ритуалом, окружалось аурой, она видела ауру, исходящую от растений, сверкающую, если они были здоровы. Тусклую, если болели или умирали, совсем как у людей. Только наиболее продвинутые животные и некоторые люди (ясновидящие) видят ауру, Роза считала, что ее дядя был ясновидящим. Этот дядя был слегка помешан или просто стар? — прервала меня Марина. Я почел за лучшее не сопротивляться. Это мое стремление сохранить душевный покой становится угрожающим, все вокруг начинают считать, что я, само собой, согласен с их мнением. Нет, только стар, ответил я. Я ему не нравился, мне даже показалось, что он хочет меня убить, и я решил, что лучшее средство избавиться от него — это богадельня. Самое занятное, что, когда я не спорю, Марина тут же теряет интерес и переходит к другой теме, теперь она хочет знать об авенках: не начали ли они хиреть, когда появился я? Роза ведь была девственница? Кстати, это потрясло ее больше всего: девушка двадцати с лишним лет, независимая, образованная и… девственница. Пришлось ей напомнить, что в то время среди бедных девушек было принято себя беречь, богатые девицы могли позволить себе завести дружка, а потом спокойно выходили замуж, но ведь Роза-Синий Чулок была из мелкой буржуазии. Да к тому же из растительного царства, а девственницы, приверженные этому царству, превосходят всех прочих девственниц; в первый раз, Марина, все было так трудно, так тяжело, что мне пришлось на рассвете вылететь из дома в поисках ближайшей аптеки. Все были, естественно, закрыты. Целый час я как сумасшедший гонял по улицам, холод был собачий. Когда я вернулся, Роза спокойно пила очередное варево из своих травок и предложила мне чашечку. Закованная Роза, крикнул я, и она засмеялась, а потом заплакала, так как я не смог сдержать раздражения. Бедняжка, проговорила Марина, и я вдруг подумал: почему она никогда не пожалеет меня? Моя мать всегда жалела меня, а не Розу, всегда ее голова склонялась в мою сторону. Но Марина не моя мать и вообще ничья не мать, у нас нет детей. Может быть, поэтому она так непробиваема? Но у нее есть подруги с детьми, они такие же — агрессивные, ироничные. Кто знает может, это их дурацкое движение доводит женщин до полного кретинизма. Они не хотят самцов и сами становятся на них похожими. О боже, где они, нежные гейши? Банщик сказал, в Токио. Нет, ну разве не мы всегда были вашей опорой? Ведь поступить на службу — это все равно что пойти на улицу, неужели не ясно? Это значит получить инфаркт, научиться ругаться, этого вам надо? Муж, семья, ребенок — все к черту. Теперь самое главное — «сестра». Раньше прислуга могла хоть керосин пить — Марина не отменит визита к парикмахеру. Она умирает, Марина! И Марина пошлет шофера отвезти цветы на похороны. Теперь все не так, все переменилось, теперь она беспокоится, она чувствует ответственность, она спрашивает себя, как это могло случиться. Однажды раздобыла маленькую шлюшку, которой до смерти нравится быть шлюхой, когда я увидел эту «воспитанницу», я понял: чистое надувательство. Но ячейка решила, что они должны ее исправить, перевоспитать, она, видите ли, жертва системы, еще одно ходовое словечко — «система». Нашли манекенщицу, которая обожает выставляться голой, если завтра на ней женится соевый король, она и тогда будет выставляться голой, просто потому что ей нравится показывать свой зад. Ее право, в чем дело? Так нет, они строят постные рожи и принимаются говорить о женщине-вещи, подвергаемой эксплуатации. Вот чего я не могу понять. Женщина-вещь. Ну а если она родилась, чтобы быть вещью? И если это полезная вещь, разве она не исполняет своего назначения? Взять хотя бы мою кузину, смешно до слез. Богатая фермерша, она была несчастлива с мужем, ну и что? Они прекрасно терпели друг друга. Потом начались все эти движения, они разошлись, и теперь ей совсем плохо, потому что раньше она была несчастлива и богата, а теперь несчастлива и бедна. Она должна найти в себе силы и обрести душевное равновесие, говорит Марина с такой несокрушимой уверенностью, что просто приятно слушать. Она верит во всех, кроме меня. Первая встречная поплачется ей в жилетку, и она уже готова, растаяла. Она полна сочувствия к Розе, даже к Розе, никакого намека на ревность, отнюдь, только симпатия, восхищение и уж не знаю что еще. Да, та безумная ночь. Я чувствовал себя обессиленным в этом поединке. Вместо нежности лишь сопротивление и вызов. Мой стыд в аптеке, вся эта ерунда, которую мне пришлось купить в три часа утра — зубная щетка, тальк, мыло, — лишь бы аптекарь ничего не заподозрил. Ах да, чуть не забыл: у вас есть очищенный вазелин? Он только улыбнулся. Марина тоже улыбается, но ее улыбка довольно натянута — она уже не находит все это таким забавным.