Некоторые карточки на самом дне коробки были ярко раскрашены. Я вытянула розовый и поразилась тем, что он не пустой. На нем была записана одна из маминых песен ее паучьим почерком. Я уже знала эту песню, я знала все ее песни, но было и сладко, и горько видеть их.
Она называлась «Моя вера не должна быть легка». Я не могла удержаться. Конечно же, это были воспоминания о написании этой песни. Снежинки растворились на моем языке, я решила, что тот же принцип сработает. Страница захрустела и заискрилась у меня во рту, словно шерстяное одеяло зимней ночью. Как ни абсурдно, на вкус она была клубничной.
Мои руки порхают над страницей, в каждой тонкая кисточка, одна для точек, другая для мазков и дуг, сплетающихся друг с другом, словно я плету бобинное кружево[13], а не пишу музыку. Эффект каллиграфичен и весьма удовлетворителен. За моим открытым окном поет жаворонок, а левая рука всегда проказливее второй – пользуется моментом, чтобы написать ноты в контрапункт основной мелодии (с небольшим изменением ритма). Это сказочно. Как и многое, когда мы этого не замечаем.
Я узнаю́ его походку, знаю как собственный пульс – возможно, лучше, потому что мой пульс совершал недавно невообразимые вещи при звуке этих шагов. Прямо сейчас он семь ударов против трех шагов. Это слишком быстро. Доктор Карамус не был обеспокоен, когда я рассказала ему. Он не поверил, когда я сказала, что не понимала этого.
Я встаю на ноги, сама не осознавая как, до того как раздается стук в дверь. Мои руки все в чернилах, а на голос нельзя положиться, и все же я кричу:
– Заходи!
Клод заходит, на его лице оттенок угрюмости, который появляется, когда он старается не надеяться. Я хватаю тряпку, чтобы вытереть руки и скрыть смятение. Это смешно или страшно? Я понятия не имела, что эти два чувства могут быть так близки.
– Я слышал, ты хотела меня видеть, – бормочет он.
– Да. Прости, мне… мне стоило ответить на твои письма. Мне пришлось хорошо подумать над этим.
– Над тем, поможешь ли ты мне написать эти песни? – спрашивает он, и его голос звучит как-то по-детски. Капризно. Что раздражает, с одной стороны, и умиляет, с другой. Он прозрачно прост и неожиданно сложен. И лучисто прекрасен.
Я передаю ему страницу и смотрю, как его лицо смягчается в удивлении. Мои руки сразу подлетают к груди, словно могли бы сжать сердце и замедлить его бег. Он передает песню обратно мне, и его голос дрожит.
– Ты споешь ее?
Я бы не хотела играть ее для него на флейте, но он явно хочет услышать слова и мелодию вместе.
Моя вера не должна быть легка,
Небеса не обретают без боли,
Мои дни не пройдут мимолетно,
Мое бытие не осыплется прошлогодним снегом,
Не позволяй мне тонуть в грусти,
Моя надежда, свет мой, святая любовь.
Лишь в любовь я верю.
Он пристально смотрит на меня, пока я произношу последние строчки, и я боюсь, что голос дрогнет. У меня и так осталась крупица воздуха, чтобы произнести слово «верю». Я вдыхаю, но воздух словно находит на преграду на пути, получается что-то вроде неровного вздоха после слез.
Эти эмоции так сложны, что сводят с ума. Это как заметить добычу, которую сложно поймать, после долгого дня безрезультатной охоты – ощущаешь и восторг от волнительной погони, и страх, что можешь остаться ни с чем. Но ты, без сомнения, попытаешься, поскольку от этой попытки зависит твое существование. Еще я вспоминаю первый раз, когда спрыгнула с морского обрыва, до самой последней секунды прижимая крылья к себе, а потом расправляя над поднимающимися волнами, вне досягаемости пенных пальцев, смеясь над опасностью, в ужасе от того, как близко я подобралась.
– Я так рада, что ты здесь, – говорю я. – Теперь я понимаю, что сильно огорчила тебя. Я не хотела.
Клод потирает затылок и морщит нос, собираясь сказать, что он не расстроен. Думаю, это называется бравадой, и она свойственна не столько юристам, сколько вообще мужчинам, а эта комбинация к браваде приводит неизбежно. Обычно я пожимаю плечами, но сегодня мне нужно, чтобы он говорил искренне. Сегодня начало и конец. Я тянусь и беру его за руку.
Этот разряд, что мы оба ощущаем – ведь я вижу, что он чувствует его тоже, – словно электричество, но это метафора, которую я никогда не смогу ему передать, концепт, который нельзя представить. Один из слишком многих, увы, но я надеюсь – нет, ставлю на свою жизнь, – что в конце концов это станет неважным. Того, что между нами, должно хватить.
– Линн, – хрипло говорит он, и его челюсть слегка дрожит. Он тоже испуган. Почему это пугает? Какова причина? – Линн, – снова начинает он, – когда я ошибочно решил, что ты больше не хочешь меня видеть, я почувствовал, что ступил с края обрыва в воздух: земля приблизилась ко мне на пугающей скорости.
Метафора неуклюжая, но эмоции по своей природе не позволяют ему выразиться изящнее. Я не смогла адекватно овладеть этим искусством, но эти сравнения всегда трогали меня свой точностью. Я хочу закричать: «Эврика!» – но вместо этого говорю: «Я тоже это чувствовала! Именно это!»
Другой рукой мне хочется коснуться его лица, и я позволяю ей это сделать. Он прижимается к ней, словно кошка.
И тогда я понимаю, что поцелую его, и сама эта мысль наполняет меня… это словно я только что решила предсказательное уравнение Скиввера, или даже лучше, словно я постигла Первое Уравнение, увидела числа за луной и звездами, за горами, историей, искусством, смертью и желанием. Словно мое понимание настолько велико, что могло бы охватить миры с начала и до конца.
И мне нужно посмеяться над этим тщеславием, потому что я даже не понимаю настоящее, и в мире нет ничего больше этого поцелуя.
Воспоминание закончилось, выкинув меня не в сад, а в реальную жизнь: холодный твердый пол, мятая рубашка, горький привкус во рту, и я одна. Я почувствовала головокружение, дезориентацию и… омерзение. Это моего отца она целовала.
Я прислонила голову к кровати, медленно дыша, пытаясь избавиться от этих ужасных эмоций. Но я даже не могу заставить себя взглянуть на них.
Пять лет я подавляла все мысли о ней. Амалин Дуканахан из моих детских фантазий заменила пустота, пропасть, дыра, через которую задул холодный ветер. Я не могла заполнить это место Линн. Это имя ничего для меня не значило, это был заменитель, равный нулю.
Благодаря этому единственному воспоминанию я узнала о ней в тысячу раз больше. Я узнала, каково ей было держать ручку, как быстро билось ее сердце при виде моего отца, как красивые звуки растрогали ее. Я знала, что она чувствовала, я была ею и ощутила это сама.
Глубина видения должна была вызвать сострадание, конечно же. Мне стоило бы ощутить какую-то связь, радость от узнавания, теплую, сияющую решимость или спокойствие. По крайней мере, что-то хорошее. Ведь неважно, что именно?
Она была моей матерью, святые Небеса!
Но я не чувствовала никакой связи. Я видела эмоции издалека; видела, как плохо мне будет, если я приму их; и подавила их с такой силой, что теперь вообще ничего не чувствовала.
Я поднялась и, шатаясь, прошла в другую комнату. На моих маленьких часах стрелки показывали два часа после полуночи, но мне было все равно, разбужу я Орму или нет. Он заслужил ночной кошмар сегодня. Я сыграла наш аккорд, а затем еще раз, более настойчиво.
Неожиданно громко раздался хриплый голос Ормы.
– Я гадал, вспомнишь ли ты про меня. Почему ты не пришла в город?
Я пыталась контролировать свой голос.