Эта площадь была своего рода эпицентром карнавала. Приезжие общества гимнастов, и среди них самый активный — кружок из Инквила, выступали здесь с танцевальными программами, показывали танцы — негритянские, индейские, цыганские. В цыганских во время танца ударяли в тамбурины кулаками, били по локтям и коленям. А потом неделями напролет мы пытались передать мальчишкам искусство цыганских, индейских и негритянских танцев, стремясь подражать образцам в одежде, вооружении и музыкальных инструментах. И то же самое вооружение мы использовали осенью, в пору традиционных сражений, под звуки арфы драконьего ветра», — рассказывал Баур. Он подвергся нападению в виде пригоршни конфетти, которую, проходя мимо, бросила ему прямо в лицо дама с детской коляской, сделав вид, как будто так и надо. И вправду, теперь было хорошо слышно: ступицы и оси детской коляски требовали смазки. И еще вблизи отчетливо видно было покачивание коляски, вызванное кривыми ободами, зато из поля зрения ускользнуло ее содержимое, о котором у Баура уже сложилось свое мнение. Парочка с коляской удалилась в сторону пивоварни, подтверждая подозрения Баура, что именно паре с детской коляской и детской маске с лошадками или санками под белым костюмом предстояло выступить на карнавале в одиночку, одиноко или, так сказать, потерянно.
Продвинулись на несколько шагов вперед. Баур стряхивал с плеч конфетти. Торговый центр походил на теплоход: вот первая палуба, вторая, третья, — но до парохода с Миссисипи явно не дотягивал.
«А здесь, вот на этом самом месте, каждый раз в понедельник вечером, устраивали грандиозный спектакль. Маски плыли по площади, танцуя, жестикулируя, крича, они двигались от гостиницы к „Павлину“, от „Павлина“ — к гостинице, причем обслуга „Павлина“ перемещалась в гостиницу и работала там — и наоборот. Ресторан „Павлин“ находился к югу от красной гостиницы, и вместе они образовывали прямой угол в северо-западном направлении. В ресторане красной гостиницы стояло электрическое пианино. Музыку задавала картонная лента с дырочками. То была музыка фин-де-сьекль, звуки которой время от времени, и прежде всего в дни карнавала, роем устремлялись из красной гостиницы, взвиваясь вверх, и терялись в кронах каштанов, листья которых ложились на землю, словно мертвые птицы», — сказал Баур и втянул в себя воздух, присвистнув высоко и низко. Между тем какой-то ребенок в маске встал перед Катариной, чтобы поздороваться с ней. Катарина протянула ему руку, низко поклонилась, похвалила самодельную маску. Все по-прежнему было пронизано белесым светом. Никакого ветра в тот момент не чувствовалось.
«Здесь я однажды прогуливался в наряде пекаря, вместе с Линдой. А распорядитель по костюмам, его звали Остервальдер, так до сих пор и стоит на своем стуле, овеваемый время от времени перламутровым глянцем, слева, в самом заднем ряду, там, где все почетные члены, в темном костюме, из-под расстегнутого пиджака виднеется двухцветная лента гимнастического общества. Этот коллективный портрет гимнастов, как ты знаешь, долго хранился у нас на чердаке, заслоненный пружинным матрасом, в коричневой рамке, немного запыленный, разумеется», — сказал Баур, оглядываясь вокруг, словно занимаясь подсчетом отсутствующих каштанов.
«А вот тут недавно прошагал мимо один человек, пружинистым шагом, словно был обут в мокасины, можно было подумать, что его задача — явиться или уйти незамеченным. Этот человек пятьдесят лет назад был одним из устроителей ночного натюрморта в дни Амрайнского карнавала: комнаты в „Павлине“, распахнутая дверца кассы, в детской кроватке дочка хозяина — с комком ваты на лице», — сказал Баур.
Внук вдовы столяра, громко барабаня, зашагал в сторону Юрских гор, выбеленные вершины которых высились на севере, а контуры, если глядеть отсюда, то и дело прерывались стоящими кругом объектами недвижимости, но все равно можно было догадаться, что контуры эти мягко растворяются в небе, наподобие музыки Чарлза Айвза, теряющейся в молчании, в тишине. Между тем дети в масках вновь построились в колонну и зашагали следом за барабанщиком, причем девочка в самодельной маске бежала с мамой за руку позади всех. Мы пошли за ними на некотором расстоянии.
«Биндшедлер, вот здесь тоже открывалась возможность кое-чем поживиться, и опять только вприглядку», сказал Баур, указывая на мебельный магазин, стоявший напротив здания школы. Прежде он был покрашен в желтый Имперский цвет, и это неизгладимо врезалось в память. В первые два года учебы это созерцание мебели их особенно развлекало. У них была учительница, которая всегда ходила в коричневых полуботинках, она первая однажды принесла в школу бананы и засахаренный бернский лук. А на полуботинках у нее были настоящие индейские шнурки. Эта учительница переехала потом в Берн. Позже она умерла от атеросклероза, так что ее никто с тех пор не видел.
Мы шли мимо здания школы.
«Здесь, в северо-западном крыле, слышь, Биндшедлер, были старшие классы. Здесь и распустилась пышным цветом любовь к Линде. А вот там, слева, видишь окошко с барочной кованой решеткой? Там находилась школьная лавка, и мои коричневые полуботинки были куплены именно здесь, ну те самые, для конфирмации. А железная ограда справа — она еще тех времен. И турник тоже, я на нем большой оборот делал. Гимнастика была моей страстью. Я даже подумывал, не стать ли мне акробатом в цирке», — сказал Баур.
На крыше трансформаторной будки каркала ворона, но ее перекрывала барабанная дробь в исполнении внука вдовы столяра, чья свадебная фотография, по мнению Катарины и Баура, постепенно темнела.
«На эти деревья, — сказал Баур, указывая на каштаны южнее пивоварни, — я частенько засматривался из окон того самого северо-западного крыла, особенно весной, когда нежная зелень окутывала кроны и сквозь нее просвечивал фасад пивоварни, прямо как в Париже».
После того как детская маскарадная процессия расползлась между столиками на террасе ресторана, он встал, прислонившись спиной к каштану, этот внук вдовы столяра.
Между тем время подходило к четырем часам дня. Все так же светило солнце. Его белесый свет ложился на крыши, на юго-западные фасады, на кроны каштанов сверху, освещал он и людей (во всяком случае, те части их тел, которые были к нему обращены). Сейчас, в карнавальную субботу, в первый день того великого (по Бауру) представительного времени, когда мир раскрывается во всем своем великолепии, каковое и на самом деле, очевидно, ему присуще, чтобы во все оставшиеся триста шестьдесят два дня действовать словно под маскировкой. Из переулка открылся вид на Юрские горы. Я сказал Бауру, что эти горы своими мягко расплывающимися очертаниями напоминают мне музыкальные композиции Чарлза Айвза, которые точно так же словно тают, уходя в тишину. Баур ответил, что если смотреть на эти горы с шоссейного моста, то эта расплывчатость настолько бросается в глаза, особенно вечером в хорошую погоду, что возникает соблазн — коли уж привлекать какие-то музыкальные ассоциации — сравнить это таяние с Четвертой симфонией Шостаковича, причем постепенное затихание звуков в этой симфонии, во всяком случае для него лично, самое захватывающее во всей истории музыки, насколько он может судить, опираясь на ретроспективный обзор. Причем в истории музыки речь идет скорее не об обзоре, оценке на взгляд, а о суждении на слух, о прослушивании. Следующую, Пятую симфонию, Шостакович, реагируя на критику партии, завершил совсем иначе, так сказать, громоподобно.
Между прочим, как раз недавно он наткнулся на имя Шостаковича в связи с портретом русской пианистки Марии Юдиной, о независимости и личном мужестве которой Шостакович сообщает такие вещи, что дух захватывает. Например, она всегда и в любой компании сообщала о своих религиозных убеждениях, даже в тех условиях, когда атеизм в России настолько доминировал, что одна принадлежность к церкви имела для человека скверные политические последствия. Ее платье, напоминающее монашескую рясу, также красноречиво говорило о стремлении открыто провозглашать свою веру. Самая невероятная история, однако, связана со Сталиным. Диктатору понравилась непостижимым образом попавшая к нему пластинка с до-мажорным фортепианным концертом Моцарта № 25, по каталогу Кехеля № 503. Он распорядился отправить пианистке 20 000 рублей. Она (по словам Шостаковича) ответила следующим письмом: «Благодарю Вас, Иосиф Виссарионович, за Вашу помощь. Я буду молиться за Вас денно и нощно и просить Господа, чтобы он простил Ваши прегрешения перед народом и страной. Господь милостив, он простит. А деньги я отдам на ремонт церкви, в которую хожу». С Юдиной ничего не сделали. Утверждают, что пластинка с моцартовским концертом стояла у Сталина на диске патефона, когда его нашли мертвым в загородной резиденции.