«Вот по этой посыпанной гравием дороге и катил катафалк, раньше, когда траурная процессия обязательно проезжала по всему городу, — сказал Баур, поправляя шапку, а звук трещотки тем временем становился все глуше. — Кстати, о катафалке: Марсель Пруст в своем романе „В поисках утраченного времени“ описывает, как он возвращался домой со своей больной бабушкой. Солнце начинало опускаться; оно освещало бесконечную стену, вдоль которой ехала коляска, пока они не добрались до улицы, где жили. Тень лошадей и коляски, которую заходящее солнце рисовало на стене, на кирпичном фоне выглядела, словно катафалк на помпейской терракоте.
Биндшедлер, я считаю Пруста самым интеллектуальным писателем. Марсель Пруст (по крайней мере с моей точки зрения) писал самую ненапряженную прозу. Ненапряженность — это противоположность халтуре. Ненапряженность, наверное, стоило бы соотносить с качеством жизни.
Марсель Пруст сделал невыразимое выраженным. Для меня это мерило автора. Сделать невыразимое постижимым — общество не в состоянии этого сделать. Экономика тоже не в состоянии. И общество, и экономика оперируют тем, что в их распоряжении. Из жести, например, делаются автомобили. Половая любовь реализуется в детях.
В своих метаниях мы склоняемся к миру жести. Другой мир был бы полнее: с прозрачными горизонтами, окружающими сад, по центральной оси которого находится древо жизни.
Есть подозрение, что Астерикс и шоумен Руди Каррелл не способны продвинуть нас вперед, не способны это сделать ни жевательная резинка, ни Карл Маркс. Но и никто из нас на это не способен, хотя люди все вновь и вновь стремятся к простоте (к святой простоте, по возможности), которая, похоже, доступна только детям, старикам, монголоидам и позволяет им иногда видеть мир вдоль упомянутой оси», — сказал Баур с такой гримасой, как будто ему явился херувим с обнаженным разящим мечом.
«Зато в прошлом году мы подробно познакомились с Эльзасом. Искали дом Альберта Швейцера в Гюнсбахе, потому что жена нашего хозяина была его крестницей. Осмотрели Изенгеймский алтарь, съездили в Страсбург. По вечерам углублялись в дискуссии, в часы, когда над пограничной землей раскидывалось звездное небо. Обсуждали гуманитарную помощь, приходя к противоположным выводам, что, скорее всего, объяснялось тем, что миссионеры опирались на конкретный опыт, а мы — на сборную солянку готовых взглядов. Установили, что и церковь уже изменила свою точку зрения на Гитлера; и что интеллектуалы остались разве что только на Востоке, среди диссидентов.
В воскресенье отправились в Гертвайлер на проповедь. Там есть церковь времен фин-де-сьекль. Сначала прошли через деревню, на кладбище. Там они и упокоились, старые бойцы Первой и — в чуть более молодом возрасте — Второй Великой войны. Центральная ось кладбища отмечена была обелиском из искусственного камня. На большей части могил были помпезные надгробия, окруженные кустами роз, которые, конечно, цвели и источали аромат. Я посмотрел поверх могил на Вогезы, на склонах которых наверняка и погибли некоторые из этих бойцов.
Напротив кладбища находился вокзал, типичный образчик из „Обретенного времени“ Марселя Пруста: примерно четыре метра шириной, двенадцать длиной и двенадцать — в высоту, такой крайне скромный вокзальчик, и рельсовый путь перед фасадом, как бывает только в больших странах. На местность ложился свет вершины лета.
Вошли в церковь. Деревянный алтарь украшало зеленое покрывало с золотой бахромой. Точно так же была украшена балюстрада кафедры. В алтаре, слева от распятия, стоял букет полевых цветов. Блеклый розовый цвет стен проступал из-под патины пограничных времен.
Священник читал притчу о блудном сыне, а потом стал говорить на эту тему. Он был очень молод. Я то и дело посматривал на букет полевых цветов, исполненный простодушия нижнеэльзасских полей, красок, одновременно интенсивных и сдержанных, да еще в помещении, где, несмотря на роспись на окнах, угадывался пограничный свет вершины лета: символ прозы Пруста!»
Ворона села на верхушку вяза, выдавила из глотки каркающий звук, потом еще и еще.
Ветер обдувал лицо, карнавальный ветер. Можно было сказать, что он всегда уносит прочь звуки битвы, но и — лепет листьев, например, той березы, на которую смотрел князь Андрей накануне Бородинской битвы.
И можно было сказать, что ветер время от времени приносит дожди, затяжные дожди, в том числе и на Праценские высоты, от этого памятники покрываются мхом, лишайниками.
А когда снова прояснится, то тут, то там лопаются коробочки мака, семена которого не успокаиваются, пока не породят новые растения с такими же коробочками, и те снова начнут лопаться.
«Биндшедлер, примерно в восьми шагах к югу от могилы Юлии находилась могила Лины. В ответ на предсказание, что они когда-нибудь станут соседками, там, за вязами, они определенно сказали бы: „Невероятно!“ Глядя при этом на Юрские горы, покрытые первым снегом, который, если стоять вот здесь, всегда заставляет меня вспомнить Линду, Ханса, школьную комнату третьего класса, школьный двор с имперским желтым фасадом мебельного магазина, с ласточками в небе; они щебечут, а ветер приносит что-то вроде аромата шиповника. Потом, Биндшедлер, этот фасад стал для меня той самой ареной Ронды, которую испанцы считают не просто национальным архитектурным памятником, а местом, где в восемнадцатом веке был придуман классический бой быков. С тех пор бесчисленные тореадоры на деле доказывали то, что сказал однажды Педро Ромеро, виртуоз этого смертельного ритуала: „Страх наносит больше ран, чем бык!“» — сказал Баур, улыбаясь мне.
Дойдя до асфальтовой дорожки, ведущей к ритуальному залу, Баур остановился, указал на груду убранных могильных камней и сказал: «Там лежит ангел с розой, который был свидетелем того момента, когда прах майора кавалерии; подхваченный ветром, уносило из дырявой урны».
Когда мы проходили мимо дома священника, на память пришел «Художник Нольтен»[16], ведь давно было пора его основательно проштудировать. Затем мы свернули на дорожку, которая шла вдоль изгороди, за которой сплошь были неожиданные находки.
«В этом доме около семидесяти лет назад жили мои предки. Так что по этим плитам наверняка проходили и мама, и Гизела, а также Юлия, Иоганна и Бенно.
А там жил кузен Альберт, тот самый, у которого часы. На южном фасаде еще висит табличка с его именем. Сейчас там живет проповедник, у которого, кстати, сын — писатель. В Берлине живет. Мы с Катариной там два года назад были. Ранней весной. Посетили дворец Шарлоттенбург, обедали в зимнем саду, под тихую музыку, перед глазами — вся панорама замка, как у Юлии — все родственники на семейном фото. В павильоне Шинкеля по соседству есть полотна Каспара Давида Фридриха. Так что я первый раз в жизни, нет, второй (первые оригиналы я увидел в Цюрихе на выставке „Искусство из Дрездена“), стоял перед картинами моего любимца. Среди прочих полотен там были пейзажи острова Рюген, невероятная пластика.
Съездили и в Восточный Берлин. Пограничные формальности нас немного смутили, как и гигантский памятник солдату — в районе Кепеника, по-моему. На балконе виллы в стиле модерн, закусывая и глядя на Шпрее, я почувствовал, что смущение переросло в печаль. Незадолго до того я прочитал „Штехлин“ Фонтане, где описана Шпрее и корабли на ней. Кстати, жили мы в Тиргартене, где стоят особняки знаменитых архитекторов. Накануне возвращения, это было чудесное мартовское воскресенье, мы еще раз прошлись по Тиргартену, выпили кофе в уличном кафе, прогулялись в тюльпановом цветнике, разбитом при дворце, где частенько прогуливается федеральный президент, наткнулись недалеко от колонны Победы на монументальные бронзовые фигуры, изображающие кайзера и полководцев, которым довелось выстоять в бойне под Берлином.
С тех пор случается, Биндшедлер, что мне чудится, будто я в Тиргартене, пью кофе, а вокруг зеленеют кусты, и ясное небо висит над кайзером и над полководцами», — сказал Баур. Мы перешли через линию пригородной железной дороги, и Баур показал на какой-то куст, говоря, что это дикая роза. Его взволновало, что в Амрайне, посреди деревни, обнаружился такой роскошный розовый куст. Мол, в вагоне поезда он всегда садится так, чтобы видеть эту розу из окна. А когда куст цветет, то это для него важное событие, ведь, в конце концов, речь идет о той самой полевой розочке Гёте, от которой у гимназисток, говорят, глаза расцветали небесным цветом.