Ныло сердце давно, с того самого дня, как узнал Фрол Савельич про Филенькино исчезновенье – не удержал, не уговорил, не уберег, а значит, виноват. И хоть раз за разом говорил себе титулярный советник, что вина его как есть придумана, ненастояща, но сердце не обманешь.
Ежели б не опасение перепугать домашних – матушка и так поглядывала с подозрением, – Фрол Савельич слег бы, а то и вовсе преставился со стыда и горя. Но вместо этого он держался, ходил на работу, кропал статейку, уже не особо задумываясь над смыслом ее, и только гадал, причастен ли Филенька ко взрыву. Нет, его имени среди прочих не называли, но… но не могло его не быть там.
К концу второй недели, измучавшись, он не выдержал – приказным порядком, капризом старческим отослал жену и дочь в деревню, а сам, оставшись в опустевшем доме, бродил, вздыхал и пил, не от горя, но от бессилия и неспособности что-либо сделать.
Так продолжалось еще два дня, за которые Фрол Савельич опустился до невозможного – сказавшись больным, не пошел на работу. И это тоже добавило ему душевных терзаний, каковые, впрочем, принимались уже с христианским смирением и даже постыдной радостью настоящей вины.
А к утру дня третьего в квартире на Набережной появился нежданный гость.
Гость опасный.
Филенька.
– Я… мне больше некуда пойти. Простите. Господи бога ради, простите. Я… я не знаю, я уйду, – он попятился, растопырив руки, точно цепляясь за воздух, и рукава чужого, мятого и грязного пальто съехали.
Подслеповатая старуха, пустившая Филеньку в дом, заохала, увидав перевязанные тряпками запястья и черные, задымленные пальцы, опухший и вывернутый неестественно мизинец с содранным ногтем.
– Никуда ты не пойдешь, – Фрол Савельич сказал это веско и указал на стул. – Садись. Есть хочешь?
Филенька только головой дернул. Хочет, по глазам виден и голод, и страх, и детская обида за то, что мечта обернулась этаким кошмаром. Крепко ему досталось, террористу-неудачнику. Где он обретался эти две недели? Где прятался? Исхудавший и завшивевший, с обветренным лицом, спекшимися губами и старым, но все равно заметным синяком, Филенька скорее походил на жертву.
А может, так и было? Может, не взрывал он и не уходил, а… что? Похитили? Держали взаперти? Нет, тогда ему домой бы спешить под папенькину защиту.
И не стоит жалеть бедного, потому как этот бедный, как ни крути, к смерти четырех человек причастен.
Бомбист.
Он жадно хлебал суп, склонившись над тарелкой, зажав ложку в кулаке, вытягивая губы, чтобы с присвистом втянуть горячее варево, кривясь и морщась, почти не оглядываясь по сторонам.
Фрол Савельич ждал. Фрол Савельич судорожно пытался понять, что же теперь делать.
Выходило, что самое разумное – послать в полицию, пускай разбираются, кто тут виновен, а кто безвинен, вот только вся душа, утомленная, разъеденная сомнениями, протестовала против такого выхода. Нет, не станет Фрол Савельич доносить, равно как и не погонит опасного гостя из дому. Тогда что?
– Мне… мне не нужно было приходить сюда. – Филенька, доев суп, вытирал хлебным мякишем дно тарелки. – Это опасно. Она меня ищет… она… она меня убьет. Теперь точно убьет. Черная вдова… страшная женщина… в полицию… сам не смогу, зовите полицию, Фрол Савельич. Не стесняйтесь, так справедливо будет. Я сделал, я отвечу. А вы… спасибо, что пытались. Не послушал. Дураком был, вот и не послушал. Какая польза в бомбах? Никакой. Мамочка, как же голова болит… жарко, жарко как…
Выронив ложку, Филенька дернул за высокий ворот сюртука, задел поломанный палец, заорал тоненько, вскочил, пошатнулся, упал…
Он и вправду весь горел жаром, задыхался, хватая воздух бледными губами, бормоча неразборчиво, то укоряя, то жалуясь, то требуя остановиться.
Вот тебе и титулярный советник, вот тебе и карьеры начало…
– Что такое карьера? – спросил мальчик у Тени. За окном уже начиналось утро, а значит, очень скоро Тень исчезнет. Ее ведь на самом деле нет, она – лишь сон, а значит, на одну ночь. На другую и сон другим будет.
– Карьера – это то, кем ты хочешь стать, – Тень улыбнулась мыслям мальчика. Исчезать она не собиралась, как и объяснять, что на самом деле Тени привязаны к своим владельцам. Когда-нибудь мальчик поймет и это.
– Я хочу стать знаменитым![3]
– И станешь, – пообещала Тень. Уж ей-то многое было известно наперед.
Три дня провалялся Филенька в беспамятстве, три дня метался Фрол Савельич. Он не решался послать за врачом из опасения, что тот донесет на больного. Он не решался донести сам, зная, что Филеньку заберут в полицию, а в нынешнем состоянии это будет самым настоящим убийством. Он боялся сразу и того, что бывший титулярный советник умрет от горячки, и того, что он выживет, а значит, снова придется что-то решать.
Он прислушивался к бреду, запоминая имена и цифры, каковых не понимал, он вытирал пот и поил с ложечки порошками, каковые, припомнив давние аптекарские навыки, составлял сам. Он менял простыни и выводил насекомых, он был и санитаркою, и врачом, и священником. Вот только молился отец Фрол не за здравие, не за упокой души, но за справедливость высшую, каковая сама знаком будет. А в словах молитв виделись ему бирюзовые купола Новоспасской церкви и вычерненные солнцем кресты.
Филенька очнулся на четвертые сутки, ближе к вечеру. Открыл глаза и хриплым голосом спросил:
– Где я?
– Здесь, – ответил Фрол Савельич. – Пить хочешь?
– Хочу. Жарко очень.
Болезнь сожрала остатки сил и плоти, оставив от человека скелет, обтянутый влажноватой, дурно пахнущей кожей какого-то неестественного серовато-коричневого цвета. Тронь такую – и облезет гнилью. Но кожа держалась, кожа прирастала к костям, обрисовывая бугристые шары плечевых суставов, плоские решетки ребер, узкие жгутики недоеденных лихорадкою мышц и воспаленные до черноты, раздувшиеся руки.
Болезнь не изменила Филеньку, нет, она просто заменила одного человека другим. Потухшие глаза и ранняя седина, привычка запинаться и замолкать на минуту-две, уставившись в одну точку, замерев, точно в параличе.
Он больше не пел романсов, он и говорил-то нехотя, через силу, словно стесняясь своего нового, сиплого голоса.
– Я уйду, завтра же уйду, – сказал Филенька, как только сумел подняться с постели. – Уйду. Опасно оставаться. Она найдет.
Он стоял, обеими руками вцепившись в изголовье постели, покачиваясь и держась только на одном упрямстве. Белая ночная рубаха висела на нем простынею, мешком – широким, но недлинным, прикрывавшим воспаленные колени и даже худые голени. Но щиколотки с натертостями, шариками-костями да узкие ступни с подвернутыми пальцами, на которых выделялись черные ногти, были видны.
– Никуда ты не пойдешь! – неожиданно зло рявкнул Фрол Савельич. – Посмотри на себя! Доходился уже! Хватит!
Филенька развел руки в стороны и, вдохнув, сделал шаг.
– Хватит, я сказал! – Фрол Савельич едва успел подхватить, только охнул – пусть и исхудавший, но весил Филипп немало. – Ты что это творишь, безумец? Смерти захотелось? Да ты ж на пороге ляжешь, ты…
– А если и так? – в глазах вдруг полыхнуло былой яростью. – Пусть смерти… я… я заслужил… я ведь убийца… выдайте. Фрол Савельич, выдайте! Пусть судят, пусть…
– Повесят, – закончил Фрол Савельич, помогая сесть. – Веревка как средство от чувства вины, так? Рассказывай. А там, глядишь, чего и решим.
– Они мне руки ломали… сказали, что по пальцу, что клещами… я не хотел убивать. Но убил. Заповедь… не верил никогда, а тут… погодите, Фрол Савельич, я сам. С начала. С того разговора, когда мы гулять ходили. Помните, еще день хороший был, сентябрьский. И утки на пруду. Мы с маменькой на этот пруд тоже ходили и французскую булку с собою брали, чтобы уток кормить.